колесницей. (…) Нет равного ему в силе – он бог! Но не таков удел, и другая судьба писателя, дерзнувшего вызвать наружу все, что ежеминутно пред очами и чего не зрят равнодушные очи, всю страшную, потрясающую тину мелочей
, опутавших нашу жизнь, всю глубину холодных, раздробленных, повседневных характеров, которыми кишит наша земля, подчас горькая и скучная дорога, и крепкою силою неумолимого резца дерзнувшего выставить их выпукло и ярко на всенародные очи! Ему не собрать народных рукоплесканий, ему не зреть признательных слез и единодушного восторга взволнованных им душ (…) ему не избежать, наконец, от современного суда, лицемерно-бесчувственного суда, который назовет ничтожными и низкими им лелеянные созданья, отведет ему презренный угол в ряду писателей, оскорбляющих человечество, придаст ему качества им же изображенных героев, отнимет от него и сердце, и душу, и божественное пламя таланта. Ибо не признает современный суд, что равно чудны стекла, озирающие солнца и передающие движения незамеченных насекомых; ибо не признает современный суд, что много нужно глубины душевной, дабы озарить картину, взятую из презренной жизни, и возвести ее в перл созданья…».Гоголь пишет о себе, о тех персонажах «из презренной жизни», которые он взялся изобразить, поскольку видел их перед собой и уже в силу этого считал себя обязанным написать о них. Не претендуя на то, что предложенные мною соображения о «сюжете поглощения» являют собой «перл создания», замечу, что кое-что общее с гоголевской задачей здесь все же имеется. Очевидно, что речь идет именно о той стороне жизни, которую – если сравнить ее с подвигами и чудесами благородства – вполне можно назвать «презренной и даже «низменной». Взялся же я за этот разбор именно потому, что вслед за Гоголем могу повторить: «…равно
чудны стекла, озирающие солнца и передающие движения незамеченных насекомых», а раз так, значит, изучению подлежит и то и другое. Я видел эти «солнца» (блеск, разноцветье и сияние) в начале гоголевских текстов и видел тех самых ничтожных «насекомых» (грязь, помои, мусор) в его финалах. Примечательно, что сама логика гоголевского видения, о которой шла речь на протяжении всех этих страниц, отразилась в этом пассаже. Сначала упоминается достойное и высокое («вершины» и «возвышенный» строй лиры), а затем идет лексика, соответствующая финальной фазе сюжета поглощения («тина» «мелочи», «раздробленность», «кишащая» земля).Приближает ли все это нас к пониманию текста? Смотря что понимать под «пониманием», ведь текст – общая собственность и границами жанра и авторских намерений не исчерпывается. Здесь присутствует и нечто внеличностное, продиктованное целями и возможностями, уровень которых в авторскую компетенцию уже не входит. Культура проговаривает себя через художественный текст и решает его посредством множество задач, включая и те, которые к литературе как таковой уже никакого отношения не имеют. Стремлением понять эти задачи, в числе которых тема человеческого противостояния смерти
, несомненно, находится на первом месте, и были продиктованы мои попытки проследить в гоголевских сочинениях смысловые линии, организующие их (наряду с другими очевидными факторами) как эстетически значимые целостности. Менее всего в мою задачу входило принизить, «отелеснить» Гоголя с тем, чтобы указывать на него пальцем и кого-то убеждать, что в этом снижении есть нечто важное, указывающее на его недобрую, нехорошую природу – ту самую, что усмотрел в Гоголе о. Матфей («В нем была внутренняя нечистота»)[73]. Вовсе нет; я шел по гоголевскому тексту, пытаясь понять его устройство, понять то, зачем он берет «подобные сюжеты», с изумлением наблюдая за теми «невидимыми миру слезами», которые Гоголь проливал над человеком, над тайной его телесности. Что же касается самого права писать о гоголевских сочинениях подобным образом, то для меня первым и главным было и остается чувство онтологической правоты, личное ощущение того, способствует твое усилие улучшению мира или нет. Иначе говоря, «низкое» здесь рассматривалось ради того, чтобы разглядеть «высокое».Я видел, как Гоголь пытается преодолеть устройство собственных финалов, как он старается, скорее всего неосознанно, сделать так, чтобы финал, сохраняя весь основной набор смыслов, связанных с темами земли, грязи, мусора, «остатков», за которыми стоит тема человеческой телесности, взятой в ее самом «низком» аспекте, был каким-то образом улучшен. А иногда и вовсе отказывается от финала или делает его фиктивным: гоголевские персонажи убегают из города («Ревизор», «Нос»), с собственной свадьбы («Женитьба»), из гостиницы («Игроки»), прячутся («Коляска») и т. д. Делают они это не потому, что какое-то важное дело уже сделано, а, напротив, для того, чтобы не дать действию завершиться «нормальным» образом.