Читаем Голод, страх смерти и половой инстинкт полностью

А Лихтенберг [заметил]: «Если от столкновения головы с книгой получается гулкий звук, разве он всегда принадлежит книге?» Затем: «Такие произведения служат зеркалом, и, когда в него смотрится обезьяна, не отразится апостол». Не мешает также еще раз напомнить здесь и о прелестной и трогательной жалобе старого [поэта] Геллерта: «Что часто наилучшие дарования имеют всего меньше поклонников и что огромнейшая часть людей считает дурное за хорошее – это зло повседневное. Однако как же избавиться от такой беды? – Сомневаюсь, чтобы это горе можно было изгнать из нашего мира. Есть для этого единственное средство на земле, но оно бесконечно трудно: надо, чтобы глупцы стали мудрыми. Но, увы! этого никогда не будет. Никогда не знают они цены вещей. Судит их глаз, а не ум. Они вечно хвалят ничтожное, ибо не имеют понятия о хорошем».

К этому умственному бессилию людей, вследствие которого прекрасное, как говорит Гёте, получает себе признание и оценку еще реже, чем встречается, примыкает еще, как и во всех других случаях, их нравственная негодность, именно в форме зависти. Ведь приобретаемая нами слава всякий раз еще одного человека возвышает над всеми ему подобными, которые, следовательно, ровно настолько же бывают унижены, – так что всякая выдающаяся заслуга получает свою славу за счет тех, у кого заслуг не имеется.

«Чтобы честь другим воздать,Себя должны мы развенчать».
(Гёте «Западно-восточный диван»)

Отсюда понятно, что в какой бы области ни явилось прекрасное, вся столь многочисленная посредственность немедленно заключает союз и составляет заговор, чтобы не давать ему ходу и даже, если удастся, задушить его. Её тайный девиз: «Долой заслуги». Но даже и лица, сами обладающие заслугами и приобретшие уже ими славу, неохотно взирают на появление новой славы, блеск которой в соответственной мере затемняет их собственную. Поэтому даже Гёте говорит:

«Если бы я медлил народиться и ждал, пока мне жизнь даруют, меня бы все не было на свете: вы поймете это, видя ужимки тех, которые желая казаться чем-нибудь, охотно отрицать меня готовы».

Если, таким образом, честь обыкновенно находит себе справедливых судей и не подвергается опасности со стороны зависти, так что даже ее заранее, по доверию, признают в каждом человеке, то за славу приходится бороться против зависти, и лавры ее раздает трибунал явно недоброжелательных судей. Ибо честь мы можем и хотим делить со всеми; что же касается славы, то всякий, ее достигающий, суживает или затрудняет к ней доступ. Затем, трудность достигнуть славы творениями стоит в обратном отношении к числу людей, составляющих публику этих творений, – причины этого легко понятны. Вот почему трудность эта гораздо больше для произведений с содержанием поучительного характера, нежели для тех, которые имеют в виду развлечение. Всего же больше она – для философских сочинений: ибо поучения, ими обещаемые, с одной стороны, могут оказаться ненадежными, а с другой – не приносят материальной выгоды. Поэтому-то авторы их прежде всего имеют дело с публикой, состоящей исключительно из их соперников. Указанные препятствия, заграждающие путь к славе, ясно показывают, что если бы люди создавали достойные славы творения не из любви к ним самим и не ради собственного удовольствия от них, а нуждались для этого в поощрении славой, то у человечества мало было бы бессмертных творений или даже совсем бы их не было. Мало того, кому суждено давать хорошее и подлинное и избегать дурного, тот должен даже идти наперекор суждению толпы и ее оракулов, т. е. презирать ее. Вот почему справедливо замечание, выдвигаемое особенно Озорием («О славе»), – именно, что слава бежит от тех, кто ее ищет, и следует за теми, кто ею пренебрегает: ибо первые приноровляются ко вкусу своих современников, последние же с ним не считаются.

* * *

Насколько трудно поэтому достигнуть славы, настолько же легко сохранить ее. И в этом также обнаруживается ее противоположность с честью. Честь признается за всяким, даже в кредит: нужно только сберечь ее. Но в этом-то и заключается вся задача, ибо достаточно одного только недостойного поступка, чтобы честь была утрачена навеки. Слава же собственно никогда не может погибнуть, ибо дело или творение, давшие ей начало, остаются навсегда, и их слава сохраняется за их виновником, даже если он не даст ничего нового. Если же слава действительно поблекнет, если человек переживет ее, то, значит, слава эта была не настоящей, т. е. не заслуженной, – ее породила минутная переоценка, или, пожалуй, это была слава вроде гегелевской, слава, которая, употребляя характеристику Лихтенберга, «протрублена дружественной кликой учеников и повторена через эхо пустых голов… но как рассмеется потомство, когда оно в будущем постучится в пестрые храмины слов, красивые гнезда отлетевшей моды и обители умерших условностей, и все, все окажется пустым, не найдется даже самой маленькой мысли, которая смело могла бы сказать: войдите!»

Перейти на страницу:

Все книги серии Классика философской мысли

Голод, страх смерти и половой инстинкт
Голод, страх смерти и половой инстинкт

Артур Шопенгауэр (1788–1860) – самый известный мыслитель в духе иррационализма и мизантропии. Он называл существующий мир «наихудшим из возможных миров», за что получил прозвище «философа пессимизма». Взгляды Шопенгауэра на человеческую мотивацию и желания, на природу человека оказали влияние на многих известных мыслителей, включая Ницше и Фрейда, а его идеи так или иначе использовали в своих произведениях Лев Толстой, Кафка и Борхес.В данной книге представлены наиболее значительные произведения Шопенгауэра, характерные для «философии пессимизма», – горькая правда о человеке и мире людей, ведь, по мнению автора, ими движет преимущественно голод, страх смерти и половой инстинкт.В формате a4.pdf сохранен издательский макет.

Артур Шопенгауэр

Зарубежная образовательная литература, зарубежная прикладная, научно-популярная литература / Зарубежная образовательная литература / Образование и наука

Похожие книги

Вторжение жизни. Теория как тайная автобиография
Вторжение жизни. Теория как тайная автобиография

Если к классическому габитусу философа традиционно принадлежала сдержанность в демонстрации собственной частной сферы, то в XX веке отношение философов и вообще теоретиков к взаимосвязи публичного и приватного, к своей частной жизни, к жанру автобиографии стало более осмысленным и разнообразным. Данная книга показывает это разнообразие на примере 25 видных теоретиков XX века и исследует не столько соотношение теории с частным существованием каждого из авторов, сколько ее взаимодействие с их представлениями об автобиографии. В книге предложен интересный подход к интеллектуальной истории XX века, который будет полезен и специалисту, и студенту, и просто любознательному читателю.

Венсан Кауфманн , Дитер Томэ , Ульрих Шмид

Зарубежная образовательная литература, зарубежная прикладная, научно-популярная литература / Языкознание / Образование и наука