Читаем Голодная кровь (Рассказы и повесть) полностью

– Хорош орать. Покажи лучше, где он, пацан этот?

– И правда: кто кричал? Тут все свои вроде.

– За стеной, блин, видать спрятался!

Повисшую на мгновенье тишь, вдруг мутно-тинистой волной отплеснул в сторону заполошный буксирный голос:

– «ОМО-О-О-ОН!»

Терёху успели-таки проволочь сквозь прорезь и, чуть оттащив от Стены Скорби, бросили.

И побежали по опрокинутому навзничь шуту люди.

Из-под полуприкрытых век, он видел: обминают его студенточки на шпильках, перепрыгивают подростки в кроссовках, брезгливо обходят похрюкивающие матроны в стоптанных башмаках. И только двое важных господ, – судя по старорежимной ругани и кряхтенью, оба в летах, – свирепо, полной ступнёй, дважды наступили на лежащего: один на живот, другой на область паха.

Обрывки шевелимой ветерками Терёхиной блузы с орлами и серпами, так раздразнили некоторых, что ещё один господин, помоложе, вернулся, наклонился, тоже плюнул в исцарапанное ногтями лицо, сказал что-то на ломаном русском, разломил с хрустом о колено драгоценную маротту, и бросил обломки на тёплый от крови Терёхин живот. Потом подумал, обломки подхватил, отшвырнул подальше.

Поверженный шут закрыл глаза: боль нарастающая, боль адская, словно огромным ржавым шкворнем проткнула его снизу вверх, от паха до грудины.

Веки Терёхины схлопнулись…

Зато до невозможности расширились и округлились глаза тех, кто наблюдал за происходящим из окон ближних домов, тех, кого тоже булгачило и полошило трепыханье дневных огней, проплывавших над Стеной Скорби.

Смотрели на Терёху глаза завидущие и глаза хмельные, глаза мерклые и глаза огненные, глаза налитые кипящим стеклом готовые испепелить всех, на кого глядели, и глаза развратно посвечивавшие белёсой плёнкой, жаждавшие тех, кто хоть на миг в них заглянул, опоить допьяна, до смерти… Смотрели на лежащего глаза бегающие, безжизненные, бельмастые. Сухие, осоловелые, заплаканные, тяжко-ртутные! Глядели измученные, запухшие, курослепые, мёртвые. Вонзались лихорадочные, лешачьи, настырно сверлящие и протыкающие насквозь! Смотрели, надолго приникая к биноклям и совсем от них отказавшись. Смотрели с удивлением и сурово, а иногда – лукаво и даже подмигивая, словно собираясь спросить: ну что, шутец, допрыгался?

Разлепи Терёха в эти мгновенья веки – наверняка заметил бы и то, что само небо тоже, как оказалось, состоящее из тысяч и тысяч глаз, из удлинённых белков и выпуклых зрачков, приглядывается к нему. Мог бы ощутить и другое: виден он этому трёхмерному, тысячеглазому небу, раздвинувшему своё пространство в длину, высоту и глубину – до волоска, до красно-коричневых родинок на плечах, до последнего вывиха и мелкой царапины, до барабанных перепонок и забитых серой наружных слуховых проходов!.. Взгляды становились прикосновениями. Прикосновения оборачивались поглаживаниями. Оттого, что нападавшие задели какой-то нерв, Терёха на несколько минут потерял скособоченность зрения, стал видеть мир зорко, прямо…

И увидел он не заволокнутое грязно-дымной пеленой трёхмерное небо. Среди тысяч и тысяч небесных глаз выхватил взглядом – очи материнские, серо-зелёные. Часто мигая, мать с удивлением смотрела на взрослого Терёшечку и, казалось, не могла поверить тому, что дожил он до своих лет, а не умер, как и она, в молодости. Ну, а вслед за глазами матери, замерцали зрачки совсем уж изумрудно-зелёные: озорные, хитроватые, но и тайно грустящие.

Талка, Талочка! Маленькая, лёгкая, как плывущая по реке Вороне лодочка. Белотелая и быстроногая – шлёп-шлёп босыми ступнями по примятой траве, шлёп-шлёп по линолеуму!

От неожиданности шут застонал. Всё! Конец! Облом и обрыв! Вот почему жизнь без устали кособочила. Напрочь забыл он про Талку-Талочку-Наташку. Забыл, как прожил с ней почти год, после того как смыло водочной волной бесштанную Айгуль.

Ниже асфальта, глубже земной коры провалился внезапно Терёха. Перестал ощущать боль, перестал накалять обиды. Чувствовал одно: вместе Талкой ушла из него навсегда тихая, но необоримая страсть к продлению рода, к переливаемому в детей бессмертию, ещё к чему-то высокому, неизъяснимому…

Кряканье скорой прервало мысли, смело, как ненужный мусор, видения. Туманно мелькнули лица фельдшера, докторицы. Но и они вмиг исказились, распались. И в этом исковерканном пространстве страданий и пустоты, налёгшим после мерцанья Талкиных глаз, оставалось Терёхе одно: ободрять себя речью. Что он и делал, повторяя сквозь боль, неясно откуда впрыгнувшие в мозг слова: «Не дырявь, не дырявь меня, перст Божий! У Стены Скорби я только прохожий!»

Здесь веки шутовские схлопнулись окончательно: жгучая загрудинно-паховая боль, просверлила ещё и ещё раз. Шут продолжал слышать урчание и плеск в животе у пожилого фельдшера, ворочавшего его на носилках, ощущал ласку молоденькой докторицы хлопотавшей рядом. Но потиху помалу начинал сквозь боль повторять про себя слова уже ни к ранению, ни к медперсоналу не относящиеся:

Перейти на страницу:

Похожие книги