Читаем Голодные прираки полностью

Я видел, как под Лермонтова, пакостно кривляясь, подныривал Наполеон. Подныривал, подныривал, и поднырнуть не мог. Никак не мог, потому что был безобразно худ, а значит, бесстыдно легок, а его все время выносило поверх Лермонтова, а не затягивало под него, как того Наполеон желал. На пергаментном теле Наполеона я читал французские надписи татуировок: «Не забуду мать родную и отца духарика», «Не кори меня, сестренка», «Всем стоять – мне сидеть», «Всем молчать – мне говорить», «Все «бабки» в гости к нам», «Вперед к победе монархического труда», «Не прыгайте с подножки – берегите свои ножки», «Пятилетку в четыре года», «Догоним и перегоним», «Боня плюс Жозя = любовь» и так далее. Чуть в стороне от Лермонтова и Наполеона в кровь бились мои прежние жены, все, как одна, четырехрукие и четырехногие и удивительно мелкоголовые. Бились смертельно, срывая друг с друга кожу, отрывая друг у друга руки с вызовом то и дело поглядывая на меня, скоро, мол, и до тебя дойдет очередь, твою мать, козел обоссаный! Над ними беспутно кочевряжился не один десяток моих неродившихся детей. Они пукали, писали, какали и тут же пожирали все то, от чего только-только еще освободились. Зрелище было пренеприятнейшее. Я отвел глаза. И посмотрел куда-то не туда. И увидел плывущего стремительно над всеми нами мужика, которого я никогда и знать не знал, и о ком, конечно, и не ведал и не догадывался никогда, хотя, несомненно, ждал его, как и ждали его многие другие, которые разумеется, хотели ждать. Он тонко и знающе улыбался и пристально и доброжелательно смотрел на каждого из нас по отдельности и на всех вместе одновременно. Я знал, что он летит со скоростью света, но тем не менее я видел его, более того, я мог разглядеть мельчайшие детали на его лице, на теле, и даже узоры нитяного плетения на его одежде.

Я все это видел и мог все это дотошно разглядеть, и мог все это до мелочей различить, но я не мог об этом рассказать. Я в какой-то момент понял, что как бы я ни описывал его лицо, его тело, его одежду – все мои слова были бы истинной правдой. Нос у него длинный – правда, короткий – правда, мясистый – правда, острый – правда, глаза узкие – правда, длинные – правда, овальные – правда, некрасивые – правда, восхитительные – правда, взгляд, заставляющий его любить, – правда, заставляющий ненавидеть – правда, он был мускулист – правда, хил – правда, высок и строен – правда, уродлив, омерзителен – правда, все правда, правда, правда, чист – правда, грязен – правда, Бог – правда, дьявол – правда. Я знал, что знал, что знал, о том, что знал, что знал, кто он, но не мог сказать, кто он, – никому другому, и ни себе в том числе.

Когда он проплывал прямо над самыми нами, надо мной, Львом Толстым, Мерилин Монро, Михаилом Лермонтовым, Наполеоном Бонапартом, моими женами и моими неродившимися детьми, в тот самый момент, а может быть, и чуть раньше, а может быть, и чуть позже, все разом они, они разом все – и Толстой, и Монро, и Лермонтов, и Наполеон, и мои прежние жены, и мои неродившиеся дети посмотрели вдруг на меня – сурово и непредсказуемо. И я вслед за ними тоже тогда посмотрел на себя – сурово и непредсказуемо, и ужаснулся.

Я был не тот, я был другой. Я был сиамский близнец, о двух шеях и о двух головах, мужской и женской. Одна нога моя красовалась в джинсовой штанине, а другую до полбедра закрывала мини-юбка. Одну половину моего тела украшала прозрачная белая блузка, а другую – черная лайковая куртка.

Все, кто смотрел на меня, продолжали смотреть на меня, и, продолжая смотреть на меня, незаметно для меня двинулись, непонятно зачем, на меня – плыли, посылая кверху пузыри, отпихивались от воды руками, и ногами.

Вот схватили меня за одежду, за волосы, за руки, за ноги, потянули вверх высоко, высоко… Проплывающий над нами теперь проплывал под нами, сочувственно смотрел нам вслед, ненавидяще провожая нас взглядом.

Я хотел крикнуть ему: «Помоги, помоги! Не хочу я туда, куда плыву сейчас! Здесь мое место! С тобой, под тобой, над тобой. Здесь мне хорошо, здесь я счастлив!» А сам не кричу, только пускаю пузыри, один за другим, звучно, смачно, отчаянно, как в последний раз, и вверх, все вверх плыву, не сопротивляясь ни непротивленцу Толстому, ни красавцу Лермонтову, ни бесполой Монро, ни дистрофику Наполеону, ни жадноруким и жадноногим моим женам, ни детишкам-говноедам, потому как знаю откуда-то, что рано мне еще кричать и о помощи взывать и что не надо мне оставаться тут, как бы ни было здесь хорошо, как бы ни было здесь удовлетворительно и даже, может быть, все-таки счастливо.

Я плыл, отдаваясь воле всего, что имело волю, с каждым мгновением ощущая, как становится мне плохо, – тоскливо, тошно, крикливо, слезливо… Вот уже совсем немного осталось, едва-едва, слегка-слегка, конечно же, чуть-чуть, последний этот самый, он трудный самый – самый – гребок.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже