Появляется Коломбина — Таня, она вытаскивает Амо из-под верзилы боксера, ставит на ноги, обтирает его лицо платочком, судья поднимает руку победителя, и Коломбина делает «комплимент» публике, реверанс. Поддерживая Амо, она вместе с ним удаляется. Картина третья.
Гибаров прервал свое описание спектакля «Автобиография».
— Рей, закажем еще кофейку, вы не против?
И он подозвал официанта. Потом продолжал:
— Вечернее небо в крупных звездах, протяни руки — и ухватишь любую. Амо и достает Коломбине-Тане самые крупные, он состригает их, как георгины или пионы, огромными ножницами с темнеющего неба, украшает голову, плечи Коломбины гирляндами звезд. В отдалении звучит рожок его детства, пастуший. Тихо наигрывают медные тарелочки легкий маршик. Под поднимающимся и светлеющим небом шествие уличных циркачей. Силачи с обнаженными торсами, двое идут мерным шагом, за ними клоун в колпачке с бубенчиками, он-то и наигрывает на тарелочках, за ним идет, пританцовывая, девочка в балетной пачке с голубыми блестками, жонглер на ходу подбрасывает булавы, а замыкает шествие главный — Старик в халате астролога и высокой остроконечной шапке, с рожком пастуха в руках. Иногда он подносит его к губам и тихо наигрывает мелодию, привлекая публику.
Амо бросается к старику, жестами показывает на верзил, маячащих в отдалении, передразнивает лоботрясов, циркачи окружают Амо, а старик бросает в образовавшемся полукруге бродячих артистов коврик, жестом приглашая Амо показать, на что он способен.
Коломбина стоит рядом со стариком, она озирается, будто в лесу, — о ней забыли.
Амо отрабатывает разные номера, то он жонглер, то он партерный акробат. Артисты бродячего цирка помогают ему, подыгрывая, пасуя.
Но пока все увлечены его игрой, подкрадывается верзила с огромным подбородком, сажает Коломбину на плечо, и Амо спохватывается только тогда, когда они уже исчезают за сценой. И тут — Амо испытующе смотрит на Андрея, — тут уже вступает за сценой Шуман, поет Козловский, он умеет голосом передать не только состояние, но и движение, он поет романс Шумана. А на сцене Амо стоит один, неподвижно, все вокруг него гаснет, и исчезают фигуры бродячих циркачей. Действует только голос. Мы передаем его в записи: «Во сне я горько плакал, мне снилось, что ты умерла…»
— Ну, на сегодня хватит, Рей, продолжение последует, но в другой раз. Рей, плачу за обед я, вы сегодня мой гость, нет, нет и нет, только я.
Мы уже на улице. Амо попросил по дороге завести его к художнику-декоратору. Я задаю вопросы, убеждаю Гибарова продлить свой рассказ.
— Уйдя в рейс надолго, там наверняка, испытывая потребность в нашем общении, захочу многое доузнать, а вы, как на грех, будете так далеко. На расстоянии смогу расколдовать лишь воспоминания, шифр наших бесед, так что, Амо, не скупитесь.
— Хорошо, но пеняйте только на себя, если я уморю вас подробностями, для меня-то часто соль именно в них. Вы же знаете, как стремлюсь миниатюрами создать определенное, духовное, что ли, пространство в небольшом помещении. Различия между сценой и манежем разительны.
Действие, как вы видели, развивается вроде б по давним мотивам, донельзя знакомым, но тут же проступает свой, особый ход его, вспыхивают зигзаги моей собственной жизни, и мне крайне важно, что и как распахнется наново перед зрителем.
О зрителе, признаюсь, я мечтаю как о партнере. И вот какое-то время для меня ни с чем не сравнимо было предвкушение встреч с теми, кто приходил на представления из моей родимой — тут уж никуда не денешься — Марьиной рощи. Часто я, по просьбе самых разных ее обитателей, оставлял контрамарки в старом цирке на Цветном бульваре, в их просторечии — Цветбуле. Когда завершается работа на манеже, разгримировываясь, принимая душ, переодеваясь в свою цивильную одежку, порой жду, как вот-вот появятся марьинорощинцы. Что-то каждый из них скажет мне?
Меж тем мы проехали центр, выбрались на Садовое кольцо, я вел машину неспешно, мы попали в обеденный поток.
— И возникают хитроватые или простодушные, лысые или густогривые старики, робковатые, сухонькие или толщенные, хрипловато-наглые или неожиданно писклявые верзилы.
«Ты же помнишь, Амо, меня еще молодцом, в усах, закручивал я их кверху, как при старых нэповских порядках. Для представительности. Теперь вишь какие сивые и вислые. Ко мне в ту пору шастали не только бабки с тазами для варенья, а настоящие цыгане, теперь такая их порода чистокровная и перевелась, одни имитации-подметации фигуряют в театре. Цыгане тащили громкую, крупную посуду медную, тазы там, котлы увесистые. Ты ж торчал в дверях моего полуподвала, разглядывал все приблудное хозяйство и какие паяльные выкрутасы я выделывал, ведь тоже латать такие посудины надо было с выдумкой».
Старик с бугристым лицом, будто припорошенным сизоватой пылью, пытался еще хорохориться, разогнуть свою сутулую спину и тихо тарахтел: