На первой карте мы узнали охваченную пламенем башню Белфор, звенящую в окрест своими отчаявшимися колоколами и разрушающуюся на наших глазах от прямых попаданий германских снарядов.
Ван Эйк стремительно присвоил себе «Шута», воспользовавшись внешним сходством с изображением на карте. Ему многое сходило с рук, и дело даже было ни в близости его к самому бургундскому герцогу Филиппу и ко всему двору, сколько в великолепном искусстве мастерского перевоплощения и камуфляжа, знакомого ему еще с детства.
Допив сакэ и подбросив поленьев в камин, он, обув деревянные башмаки, растворился в пелене прорвавшегося с небес майского ливня.
Мы оказались с тобой вдвоем на перекрестке, карта «Любовники» указывала нам направление и примерную хронологию наших совместных деяний в будущем, единственное, что представляло определенную трудность для подобного рандеву – это неподкупная прочность лакированного временем льняного холста, безжалостно разделяющего нас с тобой на пятьсот восемьдесят три года».
Под сенью девушек в цвету
Был ли этот город на семи живописных холмах в действительности или он лишь приснился ему?
И эти узкие улочки, и таинственные переулки, ведущие если не в прошлое, то очевидно, к чему-то чудесному и неожиданному.
И эти петушки, и золотые флюгеры на острых шпилях церквей и храмов; красный булыжник старой рыночной площади и аромат цветущей глицинии во дворе бывшего иезуитского аббатства.
И горячий пар артезианских источников, поднимающийся у подножья Флорентийской горы.
И все эти медленно бредущие по тропинкам и аллеям усталые тени, толи наших современников, толи тени давно умерших и безнадёжно застрявших в этих живописных ландшафтах, столь похожих на обетованный парадиз.
Если чудесный рай утерян для нас безвозвратно, то зачем нам даны знаки его?
Все эти путеводные образы и лики, увлекающие нас на поиски того, что безвозвратно кануло в ничто.
Малые и большие дороги, горные тропинки и широкие аллеи.
Ароматы розы и жасмина, тихий шум струящихся вод и голоса птиц. Бисер дождевых капель и волшебный перелив радуги. Звенящая тишина и сон во сне.
Что должно быть утрачено навсегда, что должно быть приобретённым навеки?
И снова, и в который раз, словно бесконечный ветер шумит рефреном в голове …камень, лист, ненайденная дверь; о камне, о листе, о двери. И о всех забытых лицах. Обо всех усталых в чужом краю, обо всех кораблях, ушедших в море, обо всех, забывших радость свою.
Нагие и одинокие приходим мы в изгнание. В темной утробе нашей матери мы не знаем ее лица; из тюрьмы ее плоти выходим мы в невыразимую глухую тюрьму мира.
Я буду мечтать о кладбище, где лежит, отдыхая,
Столько ушедших, далёких, забытых,
От которых лишь осталась трава густая
Да имена на стёртых замшенных плитах.
Кто из нас знал своего брата? Кто из нас заглядывал в сердце своего отца? Кто из нас не заперт навеки в тюрьме? Кто из нас не остается навеки чужим и одиноким?
О тщета утраты в пылающих лабиринтах, затерянный среди горящих звезд на этом истомленном негорящем угольке, затерянный! Немо вспоминая, мы ищем великий забытый язык, утраченную тропу на небеса, камень, лист, ненайденную дверь. Где? Когда?
О утраченный и ветром оплаканный призрак, вернись, вернись!
И снова, о камне, о листе, о не найденной двери… взгляни на дом свой, ангел!
Аллея была безлюдна, безвидна и пуста, и тьма над бездною, и дух божий носился над водою.
Куда-то, в сторону спящего Рейна, горная речка со странным названием Орсо несла свои хрустальные воды, минуя опустевшие виллы, парки и розовые сады, отцветшие и одинокие.
И сказал он Богу, да будет свет. И стал свет. Серо-голубым, как цвет неба у Вермеера, лазурным, как оттенок ангельских плащей у Джотто.
В старом кафе, у английского теннисного корта он выпил бокал ароматного рейнского рислинга и увидел, что свет хорош и тут же отделил свет от тьмы.
И был вечер, и было утро: день последний, он же – день Творения и Страшного суда, ибо любой Суд мы творим в себе лишь сами, как Ад творим сами и Рай.
Картины, множество картин, миллионы живописных полотен составляли его мир, и до и после, хотя больше после, чем до, так как единственное, что представляло собой невидимую ценность и оставляло его наедине с собой, с тем, каким он себя помнил и знал, была память, его собственная память, которая как древнее дно мирового океана хранила в своём бескрайнем чреве воспоминания о всех временах и всех живых существах, когда-либо живших и о всех, которым ещё предстоит жить в будущем.
Картины, тысячи полотен, миллионы кракелюр, миллиарды минеральных пигментов: всё хранилось в тайниках его сознания, словно легионы книг – в анфиладах пражской Клементиниум или тайном логове старика Борхеса, великого слепца и алхимика.
Ему казалось, а может, это было и в самом деле, что вся его жизнь, начиная с момента рождения и, заканчивая фактом пребывания в этом странном городе, где желаемое мгновенно становится реальностью, есть лишь фантазия в чистом виде, осознанное и управляемое его волей сновидение, которое и есть истинное незамутненное случайной мыслью бытие.