Я не понял его иронии и молчал. А он уже сердито продолжал:
— Больно лакомый на деньги. Я трех копеек, может, и за месяц не заработаю. А гуси и без тебя знают, где пастись.
— Ну, чтоб они у вас подохли! — буркнул я, но так, чтобы Боровик не расслышал.
В небе, как серебряный колокольчик, звенел жаворонок, откликнулась первая кукушка. В другой раз я спросил бы: «Кукушка, кукушка, сколько мне жить?» Но после того как попытка заработать копейку потерпела крах, ничто меня уже не радовало.
— А ты знаешь, где взять копейку, а то и две? — спросил сочувственно Яшко.
Он повел меня за хлевушок, боязливо огляделся по сторонам и тихонько сказал:
— Выпроси!
— У кого выпросить, где?
Яшко снова оглянулся.
— Под церковью!
И, должно быть, сообразив, что предлагает мне какую-то пакость, испугался и удрал за ворота.
Под церковью, с протянутой рукой, стояли нищие — кривые, слепые, безносые. Мы иногда играли в нищих: «Подайте копеечку Христа ради!», но ведь это была только забава. Как ему не стыдно предлагать такое. Вот бы мать узнала! Она ему покажет, как попрошайничать. Дурень!
Но мысль, зароненная Яшком, все чаще приходила мне в голову. Возле нашей церкви просить, конечно, опасно, могут узнать. К другим церквам — их было в городе целых пять — мы дороги не знали. Но можно попробовать выпросить у кого-нибудь.
В начале лета в Валках открывалась ярмарка. Больший праздник трудно себе представить. Еще за несколько дней до этого мать начинала готовить квас. Мы полоскали бутылки, потом помогали разливать в них рыжий квас, закупоривали особой забивачкой, похожей на маленькую дыню, — насквозь дырка, чуть поуже в одном конце, а сбоку прорезано отверстие. Вставишь распаренную пробку в это отверстие, потом сверху шкворнем — раз! И пробка уже в бутылке. Только пузырьки воды сверху лопаются. Когда квас, перебродив, начинал стрелять, его выносили на лед.
Через день-другой отец ставил на базарной площади парусиновую палатку, а в субботу начиналась торговля. Мать продавала квас по три копейки бутылка. Крепкий, прямо в пятки ударяет!
Такими временными палатками была заставлена вся базарная площадь. В одном ряду торговали пряниками, конфетами, паляницами, бубликами, в другом — мануфактурой, галантереей, шапками, картузами, а прямо на земле тянулись ряды с молоком, сметаной, картошкой, свеклой — всем, без чего хозяйка не сварит обеда. Там, где бабы кричали охрипшими голосами: «Сластены, сластены!», несло подгоревшим маслом, чуть подальше ржали лошади, мычали коровы, верещали поросята, привязанные за ноги, а им вторили шарманки: «Разлука ты, разлука, чужая сторона…»
Прямо перед нашей палаткой кружком сидели в пыли слепые лирники, крутили свои лиры и пели Лазаря. Возне них останавливались жалостливые женщины и кидали в шапки, лежавшие на земле, подаяние — то кусок хлеба, то медяк. Тут же стояли в ряд нищие с поводырями в длинных холщовых штанах на одной шлейке и канючили милостыню у прохожих. Им тоже клали в протянутые руки.
Я смотрел на нищих с завистью: сколько они за день насобирают денег! Наконец решился и сам. Отбежал чуть подальше от нашей палатки, высмотрел какого-то барина в белой фуражке с кокардой и с дамой под руку и робко проговорил, подражая нищим:
— Подайте милостыньку!..
Дама, подхватив одной рукой длинную юбку, сокрушенно покачала головой:
— Сколько этих попрошаек развелось!
— И еще больше будет, — ответил ее спутник. — Мотают денежки по заграницам! — И почему-то сердито поглядел на меня.
Я испугался и шмыгнул в толпу. Меня дама назвала попрошайкой, нищим. Стало так стыдно, что даже слезы выступили на глазах.
Ярмарка продолжалась два дня, но после этого случая она утратила для меня всю свою привлекательность. А может, я просто устал от непрестанного шума, новых впечатлений и пыли, которая лезла в нос. Она оседала только ночью, прибитая росой, а тогда в воздухе приятно пахло влажной землей.
В саду уже начали поспевать груши, а у меня все еще было только две копейки. Мне казалось, что я испробовал все, что только можно было. Разве еще раз попытаться заработать, хотя и на это мало надежды. Но, наверно, так уж повелось, что счастье приходит в последнюю минуту.
За выгоном был овражек, а за овражком — ветряная мельница. Мы часто бегали туда — посмотреть с ветряка, что делается вокруг: нас манили левады, среди которых проступали белые хатки. Из города выползал широкий большак и прятался в зеленом хуторе. За большаком зеленели холмы, на них тоже раскинулись левады.
По воскресеньям с большака долетали грустные песни. Пели их пьяными голосами те, кто возвращался с базара. От их песен становилось так тоскливо, что даже за сердце брало. Должно быть, оттого и я невзлюбил воскресенья и прочие праздники. Лучше всего — канун праздника. С большака доносятся тогда совсем другие песни. Слышно, как поют парубки и дивчата: