Семиулла снова спустился вниз, плеснул еще пару ковшиков, в парилке сделалось прозрачно аж — до того жарко. Налив в свою фетровую феску ушат ледяной воды, Семиулла вернулся на полати и до того исстегал Николаева, что тот лишь стонал и молил — теперь уже просительно:
— Тише ты, ирод! Тише...
— Под руку-то не говорите, — хрипел Семиулла, вымахивая веником, словно серпом на покосе, — лежите тихо.
— Жарко...
— Сами просили, небось; не я напрашивался, — прохрипел Семиулла, веники бросил на николаевский мягкий живот, скатился вниз, сунул голову под ледяную воду, стоял так с полминуты, пока в глазах просветлело, потом глянул на полати — Кирилл Прокопьевич поднимался с трудом, весь красный, распухший, с белыми губами, синеватыми ногтями и пемзовыми, желтоватыми мозолями на больших, чуть оттопыренных, пятках.
— Помоги сойти, — попросил Николаев, — сил нет.
— Может, еще попарю? — спросил Семиулла, испытывая горделивую радость оттого, что он смог открыть жизнь в этом, два еще часа тому назад полуживом, застекленевшем человеке.
— Все, хватит!
— Вас не подымешь, Кирилл Прокопыч. Может, я американа кликну?
— Нет, он пара не выносит, это только мы, русские.
— От нас к вам пришло, от татар, Кирилл Прокопыч, от моих родичей.
— От вас сифон пришел, а не парная, — кряхтел Николаев, спускаясь осторожно, чтобы не оскользнуться дрожавшей в коленках ногою.
— А вот и нехорошо это, оттого как неправда — у меня резаный, у нас все чисто, у нас видно, если подцепил, а у вас всё срам да срам, прикрываете себя плотью, стыдитесь открыться.
— Фамилию смени, — буркнул Николаев, — Фейербахом тебя буду теперь звать. Фейербах-хан.
Джон Иванович тем временем стол уже накрыл в гостевой (номер в Сандунах был трехкомнатный, с красным деревом) и, услыхав, что
— Эй, бой, — сказал он, — поправь себя биир, выпей а литтл бит, пиво холодное. Как айс, ледяное пиво.
Николаев отрицательно покачал головой, окунулся еще раз «с головкой», вылез из бассейна и мокро прошлепал по домотканой шершавой половице в гостевую.
— Щи кипят, Джон Иваныч?
— Я не велел снимать с плиты, пока ты не выйдешь.
— Чувствовать надо было, что выхожу — за что деньги плачу?!
— За любовь платишь, ханни, за любовь. Ай лав ю, рилли, люблю, сан ов зе бич. Сейчас будут щи, босяк, джаст нау...
Джон Иванович, не укрывши срам простыней, вышел в предбанник и зычно крикнул:
— Мефодий, щи! Их сиятельство отходит!
Вернувшись, он протянул Николаеву термос с рассолом. Тот сделал два стремительных, огромных глотка, шумно задышал, откинулся на резную спинку краснодеревого, хрупкого диванчика и сонно прошептал:
— Полрюмашки хересу остуди.
Щей он выхлебал три огромных, дымных тарелки, выпил махонькую рюмочку хереса из бодег герцогов Домеков и повалился спать. Джон Иванович укрыл его пледом и заметил, как сразу же на висках воспитанника появилась быстрая жемчужная испарина.
Через два часа вернулся Семиулла из высшего разряда. На этот раз он мучал Николаева не час, как раньше, а всего минут пятнадцать: выпаривал и
После этого Джон Иванович увез воспитанника в «Славянский базар», в чайную комнату. Николаев выхлестал полсамовара, переменил два раза хрусткие полотняные сорочки, превращавшиеся в тяжелые, пропитанные потом тряпки, откушал горячего калача с соленым маслом, а уж потом Джон Иванович увез его в «Метрополь» — отсыпаться.
Наутро, в восемь часов пришли парикмахер и маникюрщик. Полчаса они наводили лоск и шик — одеколоном, впрочем, Николаев себя позорить не разрешал: ценил мужской, горьковатый, с потцой, запах.
А в десять, после чашки кофе с тостиком, отправился в Московский комитет
После беседы с Гучковым и адвокатом партии Веженским он был кооптирован в МК и на заседании, которое прошло под председательством лидера Московского комитета Шипова, почувствовал себя — впервые за много лет — человеком воистину нужным, ощущающим свою значимость, а потому — силу.
...Через два дня после окончания напряженной работы Московского комитета «октябристов» курьер принес Николаеву стенографический отчет заседания. Николаев обрадовался, как ребенок, увидав свою фамилию напечатанной гектографом — жирно и весомо; это подороже иных поминаний в газетных светских хрониках, это — на века, это — отлито в память, ибо — впервые позволено
Николаев обратил внимание, как слова, сказанные резко, разнятся от слов