По тому, как дрогнул ее голос, понял, что рада.
— Мам, чего ты тут-то? — спросил он и подумал, уж не на него ли она пришла жаловаться. Забыл, когда и заскакивал последний раз на Пупыревку.
— Товарищ Лалетин позвал, — уважительно сказала мать, — смертушка моя пришла. Говорит он, чтобы я заместо Степана Фирсовича в приюте дела вела, раз в тюрьме он сидит. Некому, говорит, больше. А приют-то опять чуть не заголодал. Пусть, дескать, будет у нас свой человек. Это я, значит.
В сухом подвижном лице матери были и робость перед новым для нее делом, и решимость. «Согласилась», — понял Филипп и хотел идти к Василию Ивановичу: что он делает! Мать еле пишет и считает, а тут... Но вышел Лалетин. В азиатских глазах хитреца: по лицу понял, о чем подумал Филипп. Толкнув его в плечо, весело сказал:
— Растет у тебя мать. Пойду я туда, надо посмотреть, да на престол утвердить.
А мать шагнула к Филиппу, одернула воротник рубахи:
— Смотри-ко, ходишь-то как, пуговицы нет и на рукавах бахромка, а к матери не зайдешь, мучитель. — Потом обласкала взглядом. — Жду ведь кажной вечер.
Нет, она была прежней. А от привычного слова «мучитель» ему стало хорошо.
— Я приду, мам, сегодня приду, — пообещал он. Понял, что матери и так несладко, подбодрил: — А ты не робей. Надо ведь.
Видно, долго говорил с ней Лалетин, коли не побоялась она пупыревских сплетен и решилась стать экономкой в приюте.
Господину Жогину справлять эту работу в леготу было. Лавочники — свой брат. Да и в купецком сословии закрепа: сват самого Карпухина. А матери будет хлопотно. Тяжело будет.
Из пригородной слободы Шевели тянуло едким банным дымком. Была суббота. Где-то незатейливо тренькала балалайка, и какой-то мужичок выпевал не спеша:
— А хочешь, к нам зайдем. Тяти нет, а мама обрадуется, — позвала Антонида.
Филипп своей матери никогда бы не подумал говорить о таком. Она сама откуда-то обо всем узнала и даже припугнула:
— Ты смотри, парень, гуляй-гуляй, да край знай.
Он обиделся. А девки, они, конечно, матерям все рассказывают. И каким голосом кавалер им говорил, и какие у него глаза были, и какая рубаха на нем. Это он доподлинно знал, потому что соседские девчонки так рассказывали своим матерям.
— Ну, пойдем, — решился он.
Они вошли в узкую комнатенку с промытыми до яичной желтизны половицами. На гвозде висела отцова шуба, напоминавшая о том, что гроза еще может постичь их за непослушание. Филипп вступил в комнату с почтением.
— А вот и мы, — объявила Антонида, и с этого момента вокруг Филиппа засуетилась, называя его десятком ласковых слов вроде «дитятко», «золотко», «жданой» и «милой», сухонькая женщина с загорелым, светлоглазым лицом, мать Антониды Дарья Егоровна. Она смотрела на Филиппа с боязливым обожанием, как будто он был бог знает кем. А впрочем он и мог показаться таким. Не только шашка и револьвер. Филипп — отчаянная голова, не побоялся отобрать две комнаты у самого господина Жогина, а потом засадил его в тюрьму. Откуда только что брали эти бабьи языки? А теперь еще и Маня-бой совсем сдурела: в приюте заместо Жогина. А ведь большевикам не долго осталось шиковать, скоро придет им каюк. Сам епископ Исидор сказал в проповеди до того, как его посадили: «Житья большевикам осталось шесть недель». О чем люди думают? И парень-то видный, здоровый — кровь с молоком. Жалко, если такой погинет. И Тонька ополоумела...
Мать старательно прикрыла занавески на окнах: пусть не видят гостя досужие взгляды, с опаской посмотрела на мужнины голицы и шубу: «Ох, будет нам, коли узнает».
Филипп собственноручно поставил на стол самовар. Это был заслуженный самовар — весь в каких-то медалях, солидный и добродушный, как отставной генерал.
Пили чай, и мать Антониды все рассказывала о том, что дочь у нее не балованная, жила в нужде и голоде, работящая, рукодельная: к шитью приучена.
Это похоже было на сватовство, и Филиппу было не по себе.
Явилась Антонида в обстиранном своем платье, и ему стало сразу легче. Она умылась студеной водой, и щеки разожгло румянцем.
— Брось ты, мам, — сказала Антонида, и Дарья Егоровна послушно умолкла.
Напившись чаю с ржаными сухарями, самовар убрали, и Филипп с Антонидой по-прежнему остались за столом. Они сидели и смотрели друг на друга. Мать ушла, чтобы не мешать им так сидеть. То Антонида свернет трубочкой клеенку и взглянет на него, то он оторвет взгляд от своих пальцев и долго-долго смотрит ей в глаза. И от этого почему-то кругом идет голова. И это настолько приятно, что Филипп мог бы сидеть так не одну неделю. Сидеть, царапать ногтем клеенку, прирученно улыбаться, а потом опять заглядывать в Антонидины бездонные глаза.
Теперь Филипп был согласен с господином Флауэром: есть магнетизм. В глазах Антониды определенно магнетизм этот был, и зря говорил Петр Капустин о том, что магнетизм на свете не существует.