На голбце сидит девчонка, чистит картошку. Опустила нож, лицом меняется, похоже, догадка явилась — смутная пока, но догадка: кому еще быть в образе этого небритого мужика, всех в деревне от малого до великого знает. Покосилась на мать — и всякие сомнения пропали. Отец заявился! Тот, которому утаенный от матери рубль посылала.
Загремел упавший ухват, женщина замерла безвольно и опустошенно, не знает, что делать в таких случаях. Кинуться на шею, осыпать поцелуями, как четырнадцать лет назад возле военкомата? Отвыкла. Да и не было сейчас в ней ничего такого, что позвало бы на это.
Много раз бессонными ночами продумывала каждое движение, каждое слово, которые понадобятся при встрече. Такие слова и движения, чтобы всего в меру: и горя, и радости, и упрека за изломанную жизнь. Сейчас все из головы вылетело, только и простонала чуть слышно:
— Приехал…
После этого будто отпустили какие-то удавки, приблизилась, приникла седой головой к бушлату, пропахшему холодным северным дымом, залилась в три ручья. Как хочешь, так и понимай эти слезы.
У Андрона, как ни странно, а может, и напротив — по логике всей его поганой жизни — мелькнула в голове успокаивающая мысль: ничего и ни с кем у нее не было, кто на такую позарится… Подождал, пока успокоится, тогда уж освободился от мешка, бережливо пристроил его на голбце рядом с девчонкой. Лицо у девчонки чистое, красивое даже. Груди, как у взрослой. Любочка или Тонечка? Любе девятнадцать… Тоня это, не иначе, но по имени назвать воздержался. Прохрипел перехваченным горлом: «До-чень-ка…» Протянул руку, погладил по мягким, промытым волосам. Не отпрянула, не отклонила голову.
Когда стал скидывать бушлат и валенки, Тоня подхватилась, накинула шубейку — и за дверь.
Анастасия Петровна вытянула из печки чугун с кипятком, натеплила в рукомойнике воду.
— Развалилась банька-то наша. К Михаилу сходишь, топить собирался. Обмойся пока с дороги-то.
Полезла в сундук, обитый некогда полосками жести. На крышке жестянок не было, без него сняли красоту эту. Видно, цепляться стала за что ни попадя. Из укладки, с которой Настя пришла к нему из родительского дома, пахнуло незабытым духом сухих трав. Андрон уткнулся взглядом — что там? А что могло там быть? Тряпье какое-то. Из доброго лишь девичьи платья приметил и давнюю скатерть, приданое Насти.
Из-под самого низу достала пару мужского белья. Встряхнула рубаху, распяла ее в руках, осмотрела — нет ли какого изъяна. «Сохранила, ждала все же», — мелькнула у Андрона мысль, но мысль эта не вызвала ни радости, ни теплоты к жене. Извелась способность являть к жизни такие чувства.
— Белье-то после, как попаришься, а сейчас вот эту надень, — отложила ситцевую рубашку с заплатами на локтях. — Михаил с Иваном должны подойти.
Хотела, как в давнее время, обмыть мужу спину, но оробела. Отвыкла от вида мужского тела, от прикосновений к нему, а на мужнином, крепком и мускулистом, давно забытом, еще и страсти такие, что ноги от слабости подогнулись. Чисто индеец. На груди орел, будто чернилами нарисованный, выше локтя — голая баба в обнимку с голым мужиком. Вокруг пупка солнце изображено. Другая рука тоже в картинках и надписях. Спросила в спину:
— Наколки-то там, что ли, в тюрьме?
В тюрьме… Нет, не в тюрьме, на вольной волюшке. Были и там художники с блатным образованием… Но отмолчался. Анастасия Петровна удрученно покачивала головой:
— Срамотища. На людях раздеться грешно будет.
— Заткнись, — коротко распорядился Андрон.
Поискал бритву, помазок. Все там же, на божнице. Как до войны. Ворох лет минул, а на́ тебе…
Побрился, сидел за столом в красном углу, поглаживал натруженными негнущимися пальцами памятную со свадьбы скатерть, рассказывал нескладно, с пятого на десятое, Анастасия Петровна слазила в нижний голбец, достала огурцов, капусты, вторым заходом — кастрюлю, наторканную чесночно пахнущей свиной солониной. Продолжала слушать, мало понимая из того, что ей говорили. Андрон догадался, примолк. После отчужденной паузы сам спросил:
— Как жили-то?
— Как жили — писала.
— Не притесняли?
— Пряниками не кормили, а притеснять меня и девчонок не за что, не мы виноватые. Власть понимала, советская все же.
Дернул усом: «Со-вет-ска-а-я… Ишь…»
Бухнула в сенях промерзшая дверь, напуская холод, открылась избеная. В клубах пара показалась Тоня, за ней — рослая, краснощекая, силой налитая Люба. В валенках, стеганом ватнике. Не раздеваясь, прошла к столу, неопределенно улыбаясь, протянула руку:
— Ну, здравствуй, отец. С приездом тебя в родные края. Замолил грехи или еще остались какие?
Паршивка развязная, энкэвэдэ в юбке… Ишь, глазищами режет. И сильна, как мужик, холера. Сдавила руку — аж пальцы слиплись. Наверно, у всех доярок такие ручищи, а Любка в двенадцать лет с коровами позналась. Вот ей в самую пору конфетки, которые собирался купить…
Тоня, прислонясь к косяку, следила за событиями робкими глазами. Люба с подчеркнуто вызывающей непринужденностью вытянула из-за пазухи бутылку, с лихим пристуком поставила ее на стол.