– Стой! Назад!.. - И еле успел перехватить кисть Дроздовского, оттолкнуть его, налитого дикой, одержимой силой; тот порывисто выпрямился с искаженным белым лицом.
– Отойди, Кузнецов! Отойди-и!..
С двух сторон Уханов и Рубин кинулись к Дроздовскому, прижали его к углу ровика, а он вправо и влево нырял головой, мотая развязавшимся бинтом, и, не сдерживая слез бессилия, обезумело выкрикивал:
– Из-за него!.. Из-за него она!..
– На безоружного, комбат? - внушительно встряхивая Дроздовского за плечи, говорил Уханов. - Это и дурак сможет! А ну остынь, остынь, комбат! Контужен? При чем тут фриц? Опомнись! Фриц-то при чем?
И Дроздовский сразу потух, сник и, в изнеможении сделав несколько судорожных вдохов и выдохов, проговорил:
– Да, я контужен. В голове звенит. Глотать больно, душит… - Потом добавил разбито и слабо: - Сейчас пройдет. Я на энпэ…
– Бинт у тебя развязался, комбат, - сказал Уханов. - Рубин, проводи комбата на энпэ и поправь ему как следует перевязку.
– Пойдемте, товарищ лейтенант, - пригласил Рубин и, насупленный, двинулся за Дроздовским по ходу сообщения.
Немец ерзал под бруствером, тягуче сипел. А Нечаев, изменившийся лицом, незаметный, будто чужой, сидел в проходе ниши, прикованно глядел на аккуратные золотые часики с тоненькой змейкой цепочки, круглые, трогательно маленькие на его рукавице, и молчал непроницаемо.
– А ты что притих? - спросил сурово Уханов. - На время смотришь? К чему? Что тебе время?
– Те, из саквояжа… трофейные… помнишь, сержант, - ответил Нечаев, покусав усики, тоскливо и горько улыбнулся. - Подарить некому. Что делать с ними? Зое хотел… И вот думаю: зеленая я трава. Зачем ей всякие штуки про себя вкручивал: мол, все бабы мои были. Баланда. Баланду травил, сержант. Ни одной настоящей не было…
– Выбрось часы - и хватит! Вон туда, за бруствер! Чтоб не видел я эту трофейщину!
Отвернувшись от Нечаева, от этой тихой и горькой его улыбки, Уханов вынул смятую пачку сигарет, отобранных у немца, понюхал зачем-то пачку, брезгливо поглядел на этикетку, где по желтому песку шел мимо египетских пирамид караван верблюдов, сказал:
– Солома, видать, - и, вытолкнув сигареты, протянул Кузнецову: - Давай…
Кузнецов отрицательно покачал головой:
– Не могу. Не хочу курить. Слушай, Уханов… Немца надо отправить. В дивизию. Кого с ним пошлем?
Уханов, изгибаясь в три погибели под бруствером, загородил полой расстегнутого ватника зажигалку и, прикурив, сощурился на противоположный берег.
– Спят там или не спят фрицы? - смакуя первую затяжку, в раздумье сказал он и сплюнул. - Тьфу, дьявол, трава какая-то! Отрава!
– Кого с немцем пошлем, Уханов? - повторил Кузнецов. - Рубина или Нечаева? Или этих связистов?
Уханов глубоко затянулся, через ноздри выдохнул дым.
– Решать особенно нечего, лейтенант. Фрица в дивизию отправить надо. Тут ничего не попишешь. На кой тогда нянчились с ним? Оставайся у орудия с Нечаевым и Рубиным. Может, стрелять придется. Сам доведу как-нибудь. Ты только вот что, лейтенант… - Уханов втоптал в землю до ногтей докуренную в несколько затяжек сигарету, с медленным, страдальческим каким-то вниманием посмотрел в сторону ниши. - Ладно, все, лейтенант, сам понимаешь. Война, мать ее растак! Сегодня одного, завтра другого. Послезавтра тебя.
– Возьми с собой Рубина, - глуховато посоветовал Кузнецов. - Иди с ним. На той стороне осторожней: не напоритесь на немцев. Я зайду в землянку к раненым.
– Ну, мужских поцелуев не люблю, прощаться не будем, лейтенант! - И Уханов размашисто закинул автомат за плечо, усмехнулся одними глазами. - Будь жив, лейтенант! Рубина возьму.
Эта успокаивающая усмешка Уханова после его слов о том, что все-таки "языка" надо отправить на КП дивизии, готовность отвести, переправить немца на противоположный берег, рискуя в который раз за одни сутки, приступ мстительной ненависти, вырвавшейся у Дроздовского, потрясенность Нечаева, завороженно разглядывавшего крохотные дамские часики на своей огромной рукавице, - все было из чужой, виданной в больном жару, нереальной жизни, а настоящая жизнь, с обычным солнцем, обычными звуками, ясным и покойным светом, отдалилась в неизмеримый часами мрак этой ночи, и хотелось сесть на станину орудия или обессиленно лечь на снег, закрыть глаза и молчать.
"Да, мне идти к раненым. Там Давлатян… Жив ли он? Я должен сходить к раненым. Сейчас сходить!.." - стал внушать себе Кузнецов и, как непомерную тяжесть, подняв с земли автомат, держа его стволом вниз в опущенной руке, невольно посмотрел в нишу.
Поземка морщила, трогала края плащ-палатки, прикрывавшей лицо Зои, и Кузнецов испугался, что ветер внезапно сорвет плащ-палатку, вновь обнажит беспощадно ее, неживую, беззащитную, калачиком сжавшуюся в этой холодной снарядной нише. И, задевая стволом автомата за сугробы, дрожа от озноба, ссутулясь, он побрел к выбитым в обрыве берега ступеням.