Агван-Доржи ни разу не вспоминал о первой встрече с рыжим псом, а нынче вспомнил, но, скорее, увидел сокрытое во времени и снова пережил те чувства… Шел тогда рыхлой снежной тропой, цепляющейся за байкальские забереги, над которыми слоился желтый туман, как вдруг услышал вой, но не волчий, нет, не утаивалось в нем глухой тоски от того, что все сложилось не так, как хотелось бы, и лось, а за ним стая гонялась трое суток, оказался упрям и отбился, распнув волчье упорство; что-то другое проскальзывало в в этом вое, скорее, обида на хозяина, бросившего четвероногого друга посреди тайги; Агван-Доржи тогда так и подумал, а еще вспомнил: сказывали старожилы здешних мест, что нынче развелось одичавших собак, стаями бродят по лесу, нападают на всякую живность, не минут и человека, если встретится на пути, разорвут… Предупреждали:
— Ты, монах, с оглядкой ходи по тайге. Мало ли что? Собаки — не волки, их костерком не напугаешь.
А снег тяжел, ноги вязнут в нем, только и хватает сил плестись кое-как; нестерпимо тянуло лечь на землю и забыться в глубоком сне, но что-то, живущее в монахе, подталкивало, повелевало идти дальше; а он не осмелился ослушаться внутреннего голоса и все шел, шел, чуть наклонив вперед голову и цепляясь голыми руками за колючие ветки боярышника. Когда же оказался на белой, без единого деревца, снежной равнинности, увидел стаю. Огромные разномастные собаки лежали на снегу и, клацая желтыми клыками, смотрели на него не то, чтобы с лютостью, скорее, с уверенностью в угрюмоватой зеленью поблескивающих глазах, что он никуда не уйдет от них, некуда ему идти. Агван-Доржи понял: еще немного, и они набросятся на него, — и тогда он поднял руку и сказал слегка осипшим голосом:
— О-о-м-м, и да ощутите вы в существе своем слабость и неспособность к действию, ибо что есть ваше действие, как не от земного проклятья отколовшаяся часть, несущая не насыщение, теперь вы сыты и ленивы, но еще одно, ничем не вызванное смертоубийство. Так говорю я и повелеваю вам: ступайте прочь! О-о-м-м!
Стая ослабла в своем прежнем намерении, однако ж не все собаки, поджав хвосты и злобно озираясь, потянулись к темной стене леса, за которой время спустя и укрылись; самые злобные и упрямые не сдвинулись с места, на них не подействовало священное слово, произнесенное монахом, и они, скрадывая шаг, начали обступать человека. Но тут из-за стены леса выметнулся большой рыжий пес и яростно накинулся на собак, разметал их, и те, поскуливая, разбрелись в разные стороны.
— Ах ты, хубушка! — сказал Агван-Доржи, обращаясь к рыжему псу. — Мальчик, значит… Хорош! Спасибо тебе!
Он пошел дальше, а скоро запамятовал о случившемся, мысли унеслись за пределы зримого мира, туда, где светло и ясно, дарующе удивительный, ни с чем не сравнимый покой в земной суете истомившемуся сердцу. Когда же очнулся, увидел возле своей ноги большого рыжего пса:
— Так ты что же, решил пойти со мной?
Собака завиляла хвостом, преданно поглядывая на человека.
— Вот как? — сказал монах. — Ну что ж, пусть будет по-твоему, Мальчик.
Агван-Доржи спустился к устью Баргузин-реки, долго стоял, рассматривая острогрудые катера и черные носатые мотоботы, прилепившиеся к низкому песчаному берегу, наблюдая, как меж них сновали люди в резиновых сапогах с загнутыми голенищами, и не понимая, чего они суетятся и недовольно покрикивают друг на друга и не замечают, какой нынче славный вечер, не колеблемый и слабым ветром, позолоченный ближним, прилегшим на баргузинский голец солнцем. Но, если в прежние годы ему совсем не хотелось знать, почему люди не чувствуют свою соединенность с сущим, которая есть неизбывность мысли, способной облечь и невидимое во вполне определенные земные формы, иной раз удивительно радующие глаз, отчего для многих из них теряется прелесть жизни, хотя и созданной воображением человека и являющейся ничем иным, как обыкновенной иллюзией, то теперь он желал бы знать это, и не только это, а еще и то, что мешает людям обратиться к своей сердечной сущности и отыскать в ней благостное. Впрочем, не сказать, чтобы желание было сильным, тем не менее Агван-Доржи понимал, что всяк живущий, а не только человек, должен обрести себя сам, найти ту тропу, по которой он пошел бы, чтобы исчерпать данные ему землей силы, направить их во благо сущему, и тогда награда не заставит себя ждать. И он удивлялся человеческому неразумью, неспособности с толком использовать отпущенное на земное существование время, не пропускать его через себя, как песок сквозь пальцы, но дорожить им и уметь определиться в пространстве, куда отойдет карма, наполненная благими ли делами, злыми ли, а то, может, и вовсе застывшая, как каменное изваяние.
— Берегись этого, человек! — не однажды говорил он. — Нельзя запрудить и малый ручей, не отыскав исхода ему, как нельзя остановить время; впустую потраченное, не вернется ли оно к тебе в чуждом обличье?.. И восплачешь тогда, обретя непотребное тело.
Его слушали и не слушали, проходили мимо, а нередко говорили:
— Во блаженство впавший ослаблен разумом.