В неподвижности, с которой Горького слушали, было видно не только алчное внимание или невольное благоговение, но и непрерывный внутренний спор слушателей, несогласие с говорившим. Любование речью и опасения перед ней то чередовались на лицах, то необычно совмещались, будто люди созерцали нечто красивое, но угрожающее.
— Представление, что только пролетарий — творец духовных сил, что только он — соль земли, такое мессианское представление губительно. Как всякое мессианство, да-с. Надо искать пути к слиянию с крестьянской массой. Иначе что получается? Вы воспитываете обособленно городской пролетариат, а в это время в деревне процветает Танькина и Манькина вера. Легко понять, какие из сего можно ожидать следствия. В Баварии и Венгрии крестьянство-то пожрало революцию? Пожрало...
Кончив говорить, Горький спросил, не будет ли вопросов. Долго молчали. Потом кто-то задал вопрос, возвращавший к тому, что было сказано. Горький без удовольствия повторил соответственное место своей речи. Опять замолчали. Горький поднялся, поклонился и пошел к двери. Все встали его проводить.
Оставшись без него, сразу заходили по комнате, задвигали стульями, заговорили порознь и вместе. Когда немного охладели, установили порядок, расселись, и неожиданно обнаружилось, что высказаться хотят все и без председателя не обойтись. И каждый брал слово и говорил обстоятельно, избегая краткости и стараясь доказать, что согласиться с Горьким нельзя, хотя таких доказательств не требовалось, так как было очевидно, что здесь с ним никто не соглашался.
В то время находилось довольно много людей, считавших, что в области культуры произойдет простая замена старых форм — новыми. Один этап истории кончился, начался другой. Между ними выкапывается ров, и чем он глубже, тем дело вернее: старое не возвратится, будущее утвердит свою независимость от прошлого. С огромным рвением в Пролеткульте следили — не всплыло бы где-нибудь понятие преемственности, традиции, и это было естественно, потому что вся контрреволюция звала назад, к прошлому.
Пролеткультовцы предполагали изменить бытие деревенской Руси влиянием новой культуры, которая должна была создаться в революционном темпе силами индустриального пролетариата. Пролеткульт, организованный для этой цели, считая себя экстрактом всего подлинно пролетарского, самоограждался, как суровый орден. Едва родившаяся литература замуровала себя в его стенах и башнях. Господствовал канонический индустриальный мотив горна и вагранки, молота и наковальни.
Тогда, на Итальянской, спор с ушедшим Горьким велся на этих позициях.
Меня поразило, что весь жар несогласия изливался заочно, как будто экзаменующийся ответил, удалился, экзаменаторы остались наедине, обсудили ответ и вывели балл — два: по всем пунктам, и вполне единогласно ответ был признан неудовлетворительным. Я тогда не мог разобраться, в чем состояли мнимые, в чем — действительные расхождения с Горьким. Я, например, очень остро чувствовал антагонизм между городом и деревней и не стал бы глубоко вдаваться — насколько верна такая формулировка. На эту тему говорилось больше всего, так же как о том, закончился ли период физического подавления буржуазии, что утверждал Горький, или нет. И еще: не является ли духовной демобилизацией призыв к слиянию с крестьянской массой? Не растворится ли пролетарская культурная среда во всенародной гуще?
Мне только было непостижимо — как могла улетучиться, не оставив следа на чувствах спорщиков, мучительная тревога Горького за судьбу культуры, за будущее нашей страны? Меня страшно потянуло к Горькому.
Было воскресенье, и был вечер, и, значит, Горький был дома и, может быть, даже думал: не зайдет ли ко мне кто-нибудь договорить то, что осталось недоговоренным сегодня, на Итальянской. Но у меня не хватило мужества пойти, — приду, а язык-то не повернется, — и я написал Горькому взбудораженное письмо.
Через несколько дней я узнал, что Горький хочет сговориться со мной о свидании, и вот, опять у Гржебина, он встречает меня улыбкой.
— Читал ваше письмо, читал. Хорошее письмо, очень хорошее...
Кончиками пальцев он кратенько проводит по мягким усам, сверху вниз, рот его прикрыт ладонью, и, может быть, поэтому его оканье получается круглее обычного. Он словно хочет спрятать улыбку, она видна больше с одной стороны — с левой, и вдоль левой щеки ложатся две глубокие морщины. У него такое выражение, что мне кажется, он должен снисходительно пошутить: ну и нагородили вы, уважаемый, в своем письме!
Но, останавливая на мне потвердевший, прямой взгляд, он говорит отрывисто, как будто продолжая раздумывать в промежутках между словами.
— Вы мне прямой вопрос в письме ставите: верю ли я, что моя деятельность — не глас вопиющего в пустыне? Я вам так же прямо отвечу: нет, не верю. Верю ли, что из всего, что сейчас творится в сфере культуры, что-нибудь получится? Не верю, что получится нечто... доброе...