Читаем Горный ветер. Не отдавай королеву. Медленный гавот полностью

Дождь долго хлестал по промокшей земле. Красиво, звонко журчали в канавках ручьи, которые можно было заметить только при вспышках молний. Сперва от земли пахло сухой, колючей пылью; потом в раскрытое окно ко мне донесся запах масляной краски и ржавых крыш; потом — гнилого дерева заборов; потом — теплого мокрого камня; потом — распахнутой на север дали Енисея, когда по берегам цветет сосна и вся поверхность реки подернута пленкой золотой пыльцы; и, наконец, — горьковатый запах черемушной завязи и чистого-чистого утреннего неба, которое можно увидеть только с макушек наших красноярских Столбов, когда под низом все деревья блестят от росы, а в глубоких распадках курятся голубые туманы. Словом, если бы из всех этих запахов можно было составить букет, он не вместился бы ни в какую вазу.

Гроза ушла за Енисей, в горы, где дыбился зубец Такмака. И молнии теперь не саблями рубили близкое черное небо, а весело подмаргивали откуда-то уже из-за горизонта. Гром гремел маслянисто и осторожно. А вода лилась не из туч, а по железным желобам с крыши.

Спина и шея у меня совершенно одеревенели. Я взял мохнатое полотенце и растерся им, как после зимнего умывания снегом. Постоял еще у окна. Подумал: «А может быть Маша выехала уже сегодня? И тоже стоит у окна, смотрит?»

Интересно, какая погода сегодня в Москве? Может быть, точно такая, что и здесь? Зря я не послушал сводку погоды по радио.

У нас глубокая ночь, а там еще вечер. Маша! И мне представилось, что эта веселая ночная гроза, светлоулыбчивые молнии с хохочущим громом, душистый ливень, который начисто вымыл запыленные окна и стены домов, с улиц стащил по канавам гниль, мусор и грязь, — все это прислано Машей в ее телеграмме.

И меня потянуло подойти к стене, где висела фотография «Наш ледоход», чтобы немножко поговорить с Машей, как всегда не произнося вслух ни одного слова.

В комнате было темно, но не особенно, потому что с улицы все же пробивался какой-то свет, то ли от далеких молний, то ли от фонарей, горевших в речном порту.

Я подошел к стене, глянул и только тут обнаружил то новое, чего я с вечера так и не мог отыскать. Как раз под нашей фотографией теперь висел Алешкин портрет, нарисованный жирным угольным карандашом. Алешка смеялся. Смеялся удивительно весело и тепло. Даже в этих серых потемках хорошо было видно, какой радостью сияли его глаза. И если посмотреть чуть-чуть повыше, на Машу, сразу можно было понять: Алешка — это она.

Я содрал портрет со стены и потащил поближе к свету.

Не знаю, кто хорошо разбирается в живописи, тот, может, нашел бы и в этом портрете недостатки. Я ничего не нашел, кроме того, что это совершенно живой Алешка, что нарисовано здорово, хоть на выставку, и что у такого превосходного парня фамилия, конечно, может быть только одна — Барбин. Как он смеялся! Не знаю, сумел ли бы даже сам настоящий Алешка так засмеяться.

Сердце у меня наполнилось прямо-таки нежностью к Шуре за ее отличный и тайно подготовленный мне подарок, и в то же время взяла за душу злость и досада: умея так рисовать, зачем она стоит у тележки и торгует какой-то там газировкой?

В уголке были поставлены инициалы «А. К. (Ш…»). Первое ясно: «А. К» — Александра Королева. Но что значит в скобках «Ш» с многоточием? «Шура»? Чудачка! К чему многоточие?

Просидел, любуясь Алешкиной рожицей, я долго, пожалуй не меньше часа, и завалился в постель, когда в ушах у меня уже зазвенели колокольчики. Поэтому, наверно, я и не услышал утром, когда затрещал на столе будильник.

Подняла меня Шура. У нее был запасной ключ.

— Костенька, разве тебе сегодня не идти на работу? — спросила она. — Уже без двадцати восемь.

Я так и взлетел с постели в одних трусах.

— Как не идти! — закричал я. — А у Леньки в девять экзамен. Он тоже спит. Буди его!

И неумытый, без завтрака, засунув в карман кусок хлеба и остатки вчерашней нельмовой тешки, помчался к мосту. На катер я успел впрыгнуть в последнюю минуту.

Когда я вертелся волчком по комнате, собирая одежду, Шура мне издали что-то говорила. Что, я не слушал. Вот бывает, знаете, уши заткнет, когда голова другими заботами занята, а после все слова, которые стучались и не прошли, вдруг гуськом постепенно начнут к сознанию твоему пробираться. На катере прорезались Шурины слова: «Костенька, ты никак не можешь сейчас… пять минут?» В прикамерке — еще другие: «Мне очень нужно…»

А в самом кессоне — и третьи: «Если вовремя не вернешься, приди на уголок, к тележке». И лицо у Шуры было неспокойное.

Но меня это нисколько не тревожило, у меня все равно продолжалась какая-то веселая возня в груди, работал я с особенным удовольствием, мокрая галька казалась мне похожей на бриллианты, я даже все время поглядывал, не сверкает ли среди нее вправду настоящий алмаз. И я, сложив все вместе Шурины слова, самому себе сказал: не задержаться.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже