Томас чувствовал дурноту.
Тело онемело, но ум был кристально ясен. Не замутнённый отвлекающими реакциями организма, страх сделался чище и острее, нежели ему когда-либо приходилось испытывать.
Он попытался обратиться к привычным, утешительным истинам. Копия сохранится и проживёт жизнь за него. Это тело всегда было обречено сгинуть, и он давно смирился с этим.
Он лежал, парализованный, в темноте. Хотел заснуть и панически боялся сна. Желал хоть чего-нибудь, что могло бы его отвлечь; страшился потратить зря драгоценные последние минуты, оказаться неподготовленным.
«Неподготовленным»? Что это может значить? К уничтожению незачем готовиться. Он не возносил на смертном одре мольбы к Господу, в которого перестал верить в двенадцатилетнем возрасте. Он не собирался отбрасывать семьдесят лет здравомыслия и свободы ради возвращения к мальчишеской вере. «Если не будете как дети, не войдёте в Царствие Небесное»? Именно этот стих когда‑то помог ему разглядеть нехитрый механизм ловушки, его расшифровка была слишком очевидной даже для ребёнка: «Вся эта ерунда оскорбительна для разума взрослого, но ты всё равно должен проглотить её, не то будешь вечно гореть».
И всё равно он боялся. Крючки впились слишком глубоко.
Ирония ситуации в том, что он наконец образумился и отверг сумасшедшую идею разбудить себя намеренно. «Принять свою смертность! Очистить Копию от чувства вины!» Что за жалкий анекдот получился бы. А теперь тот, кто должен был получить всю пользу от этого дебильного поступка, не узнает, что всё именно так и произошло, но случайно.
Чернота в его черепе словно распахнулась, невидящему взгляду предстал незримый пейзаж. Ощущение, что он находится на кровати в хосписе, одурманенный и ослепший, исчезло; теперь он был затерян на равнине тьмы.
Да и всё равно, что он мог бы сказать Копии? Жалкую правду? «Я умираю в страхе. Я убил Анну без всяких причин, только из эгоизма и трусости, и теперь, вопреки всему, боюсь, что может существовать загробная жизнь. Бог. Страшный суд. Я настолько деградировал, что гадаю, не окажутся ли истиной все мои детские предрассудки, но всё же не настолько, чтобы принять возможность покаяния».
Или какую-нибудь утешительную ложь? «Я умираю с миром, я обрёл прощение, отправил на покой всех своих призраков. И теперь ты волен вести собственную жизнь. Грехи отца да не будут возложены на сына».
Сработало бы это, помогло ли? Какая‑то формула, пустопорожняя, как вудуистские заклинания исповеди, гладкая, как предсмертные слова некой терзаемой души, обретающей голливудское искупление?
Он ощутил, как движется сквозь тьму. Никаких тоннелей, ведущих к свету: вообще ни огонька. Не предсмертные галлюцинации, а видения, навеянные седативными средствами. Смерть предстоит спустя часы или даже дни: к тому времени он наверняка опять превратится в коматозника. Хоть какая‑то крошечная милость.
Он ждал. Никаких откровений, озарений и ослепительных молний внезапной веры. Только чернота, неуверенность и страх.
Томас долгое время сидел перед терминалом без движения, после того как закончилась запись.
Клон был прав: ритуал оказался бессмысленным, ведущим в тупик. Он был убийцей и навсегда им останется; ничто не в силах заставить его увидеть в себе невинное цифровое дитя покойного Томаса Римана, несправедливо отягощённое грузом вины настоящего убийцы. Если только он полностью не изменит самого себя: отредактирует воспоминания, перепишет личность. Вылепит из своего сознания нечто новое.
Иными словами, умрёт.
Вот такой перед ним выбор. Придётся жить с тем, что он собой представляет, во всей полноте, или создать другую личность, которая унаследует от него лишь часть.
Томас невесело рассмеялся и покачал головой.
— Не пройти мне сквозь игольное ушко. Я убил Анну. Убил Анну. Вот кто я.
Потянулся к шраму, определявшему его «я», и погладил, словно талисман.
Он ещё немного посидел, в очередной раз оживив в памяти ту гамбургскую ночь и всплакнув от стыда за то, что совершил.
Потом отпер свой бар с напитками и приступил к превращению себя в уверенного оптимиста. Ритуал оказался бессмысленным, но он хотя бы избавил от иллюзий, что всё могло сложиться иначе.
Немного времени спустя он вспомнил о клоне. Уплывающем в наркотическое забытьё, мучаясь от безжалостно смоделированной экстраполяции болезни, убившей оригинал. А потом вдруг, в миг симулируемой смерти, обретающем новое тело, молодость и здоровье, — и лицо с той фотографии, сделанной на Рождество 1985‑го.