Гимназию я возненавидела сразу. Здесь были платья, волосы и мысли в обтяжку. Кроме того, нужно было иметь приветливый и скромный вид. Классная дама, по прозванию «курица», называла меня жидовкой и тихоней. Начальницей была Анна Павловна Эрдман, сестра министра Боголепова. Это была достойная особа. После уроков она прогуливалась по главной улице и следила, чтобы наши девочки не гуляли с гимназистами. Провинившихся она подзывала к себе и распекала публично. «Курица» не отставала от нее. «Зачем лезете в гимназию! — кричала она на каждую бедную ученицу, запоздавшую со взносом платы за ученье. — Денег нет, так надо полы мыть или на рынке селедками торговать, а не учиться». Я плакала, приходя домой. Мама меня утешала и читала мне вслух «Русских женщин». Стихов я в гимназии не писала. Была первой ученицей и ненавидела рукоделие, рисование, чистописание, пение и танцы. К счастью, на рукоделии я читала вслух, а рисование за меня исполнял отец. Он рисовал отлично, и у меня был высший балл до того самого дня, когда меня заставили рисовать в классе перед каким-то приезжим попечителем и убедились в том, что я не умею провести прямой линии. Из предметов мне больше всего нравился Закон Божий, а в Законе Божьем — пышные слова. Помню, с каким удовольствием я отвечала урок о том, что «полководец сей не ходил по путям истины, а предавался деяниям постыдным, вследствие чего господь отвернул от него лицо свое и жестоко его покарал». И до сих пор изо всех книг я предпочитаю Библию. Когда мне исполнилось тринадцать лет, мама пробовала приучить меня к Белинскому, но я его возненавидела. В тринадцать лет я впервые стала думать. Ощущение мысли у меня было почти физическое, и я его никогда не забуду. Твердо помню первое собрание гимназического революционного кружка у меня на квартире. Это тоже было в тринадцать лет. Мама покровительствовала нам тайком от отца. Помню первую «революционерку», с которой я встретилась. Подруга моя жила у своих родственников, в бедной семье. У них была служанка, Сарра, бундовка. Она была чахоточная и походила на библейскую пророчицу. Кашель мешал ей говорить. Казалось, слова выходят у нее из горла с огнем и кровью. Я не понимала по-еврейски ни одного слова, но помню как сейчас ее гортанный хрипловатый голос и певучую скороговорку, против которой нельзя было устоять. В ее каморке по вечерам собирались рабочие, и нам, мне и моей подруге, она позволяла присутствовать. Она считалась лучшим оратором из работниц. Ее убили.
Здесь я пропускаю, Павел Николаевич, очень много интересного; я чувствую, что разболталась и говорю не по существу анкеты. А ведь я еще не рассказала, как нашла на чердаке дедушкиного дома (это был папин отец) настоящий клад: целые залежи романов Ксавье де Монтепена и Понсон дю Террайля и как я проблаженствовала целое лето на положении мыши, поселившейся в круге сыра. Стихов я еще не писала. Презирала Пушкина и Лермонтова и выше всего на свете превозносила Надсона. Я повезла его с собою в Берлин и пропагандировала среди немцев. Я пыталась убедить в его отличных качествах моего двоюродного брата, Артура. Но Артур только что сделался доктором философии Гейдельбергского университета и предпочитал Гете. Мы вместе читали «Фауста», и, к стыду моему, должна признаться, что не уступала, отстаивала Надсона. В то же время я вошла в кружок, где изучали «Капитал» Маркса.
В Берлине мы с мамой прожили около года и оттуда уехали в Петербург, где я снова поступила в гимназию.
Здесь следует рассказ о том, как в 1907 году я сделалась социал-демократкой и большевичкой.
Уважаемый Павел Николаевич, я чувствую, что подхожу к самому трудному месту моей автобиографии.
Прежде всего я хочу сказать, что это были лучшие годы в моей жизни. Никогда я не сознавала себя столь уверенной, столь легкой, столь счастливой. Я знала причины, цель и смысл жизни. Когда я сбежала с последнего урока в гимназии, чтобы поспеть на явку в Технологический институт, или когда под беспокойно-укоризненным взглядом отца ежедневно выскальзывала из дому, а затем с рассеянным видом направлялась к стоянке паровика у крайней арки на Второй Рождественской, кто в мире, кроме городового, могли бы меня остановить? Дорогие мои бывшие друзья из-за Невской — Григорий и Маруся, Филипп и Владимир, милый Петр Николаевич и Доля[679]
, с каким волнением и с какой гордостью следила я за вашими именами в последние годы. Так в легенде о блудном сыне блудный сын стоит целый день у входа в отцовский дом, не смея войти. Но и уйти от дома он не может; он чувствует, что именно здесь, а не в другом месте его дом. Впрочем, этот блудный сын был несомненно мелкобуржуазного и интеллигентского происхождения, иначе он не стал бы колебаться.