Он добыл из внутреннего кармана стопку внушительного вида книжичек в разноцветных кожаных переплетах с золотым тиснением. На иных посверкивали заковыристые иностранные гербы, единороги, вздыбленные львы и прочее геральдическое зверье. Запустил всем этим великолепием в аудиторию. Аудитория вдумчиво все это исследовала и подделки не обнаружила.
– Так вот, мои беспутные друзья, – прогрохотал Пастраго, когда документы были ему почтительно возвраще-ны. – Я готов дать руку на отсечение, что все вы подтерли моими брошюрками задницы. Ну и черт с ними, все равно с похмелья писано… Я лучше нам объясню простыми словами – он звучно отхлебнул из баклажки. – Итак, судари мои, господа альбатросы, что есть винопитие? Чрезвычайно мерзкое занятие, если вкратце. Конечно, когда хлещешь, все обстоит на первый взгляд вроде и неплохо – ты весел и игрив, готов к мордобитию и шокирующим пуритан половым сношениям. Но что потом? Что наутро, я вас спрашиваю? То-то. Голова раскалывается, блевать тянет, а если еще и магазин с одиннадцати, и пива за углом нет, «корову» увезли? И денег нет? Вот тут прямо передо мной сидит морда, – он прокурорским жестом выкинул руку, указывая на Большого Миколу. – Эта морда явно вчера перепила, а сегодня недопила, и сидит теперь, как собака на заборе. Тяжко, альбатрос? То-то. Что там разрушенная печень, вы лучше посмотрите на меня. У меня же талант был, я, между прочим, доктор гонорис кауза – не путать с гонореей, подонки! Неоднократно летал в Сорбонну, Кембридж и Гарвард читать лекции. И вот взял да и спился по-черному. Жена ушла. Брегет, что папа римский подарил, пропил. Из Королевского научного общества выгнали – лордов пустил по-матери, а принцу-консорту в рыло дал. «Чайку» разбил об фургон спецмедслужбы. В Урюпинск теперь не зовут, не говоря уж о Сорбонне. Сладко, а?
Зал убито молчал.
– Перейдем ко второму пункту. – Пастраго допил остатки и спрятал баклажку. – К вопросу о женщинах, то бишь про баб-с. Любовь – это, скажу вам, такое чувство… – он вздохнул, как уэллсовский марсианин. – Одним словом, венец и квинтэссенция. Трепетное дрожание обнаженного электрического провода. Погода, где-то тут балалайка была?
Он отодвинул окостеневшего Тютюнина, пошарил под столом, вытащил за гриф обшарпанную месткомовскую гитару и уверенно взял несколько аккордов. Тютюнин сидел в воздухе, как на стуле, Придя уже в каталептическое состояние. Сбоку слышалось грозное сопение Адамяна.
Угадав мелодию, Брюс в глубине зала стал подыгрывать на баяне. Пастраго запел:
– Ну, вы поняли, к чему я, – продолжал он, небрежно швырнув гитарой в Тютюнина. – Ведь поняли, кобели? Ишь, скалитесь… Но скажите-ка вы мне, написал бы Ваня Петрарка свои услаждающие барабанные перепонки многих поколений сонеты, случись ему переспать с Лаурой? Молчите, паршивцы? Нешто в постели дело? Вы! – Он патетически воздел руки. – Вы же, сволота с воздушного флота, напрочь разучились чисто, нежно, возвышенно и романтически любить! И не оправдывайтесь, нечего врать, я сам давно такой стал, не проведете! Зеферические колыхания влюбленной души вы променяли на риск словить вульгарный триппер! Высокие переживания вы заменили самой пошлой сублимацией – все эти ваши официантки, лаборантки, хиромантки… Что вы там бормочите, эй ты, рыжий, в пятом ряду! Кто теоретик чистой воды? Да я сто раз ловил, к твоему сведению, я к профессору Рабиновичу как домой хожу, вопросов уж не задает! А ты тут мне поешь! – он погрозил пятому ряду волосатым кулачищем. – Резюмирую: вы полностью оскотинились и разучились любить, поганцы летучие, Икары похмельные. И вы, и я – одинаково неприглядные личности, только я понимаю насчет себя, какое я пропащее дерьмо, а вы насчет себя – пока что нет. Но как клюнет вас… Конец лекции. Вопросы будут?
Зал ошарашенно молчал. Потом взорвался дикой овацией, какой никогда не удостаивался даже Президент Всей Науки. Пилоты с первых рядов, ломая стулья, ворвались на сцену, схватили профессора Пастраго, подняли на руки и понесли к выходу. Остальные хлынули следом, вопя, свистя и аплодируя. Плывя над головами, профессор благожелательно улыбался, раскланивался на все стороны и пожимал отовсюду тянувшиеся к нему руки.
Панарин не мог идти – его мотало от хохота. Кое-как справившись с собой, он побрел через опустевший зал. На сцене Адамян, сграбастав Тютюнина за глотку, прижал его к стене и зверски-ласковым голосом вопрошал:
– Ты мне кого привез, зараза профсоюзная? Тебя за кем посылали? У нас про что лекция планировалась?
– Разве ж я знал… – хрипел Тютюнин. – У него ж брошюры… И гонорис казус…
– Дурак ты, Тютюнин, – грустно сказал Адамян, отшвырнул полуживого предместкома и потащился за кулисы. Завидев Панарина, остановился, величественно взмахнул рукой, изрек:
– Все разрешаю. Хоть жрите друг друга. Только ключей не отдам, повозитесь, умельцы…