— Да, мадам, на иврите, возвышенном, как в книгах Пророков. Тем временем заходят и другие гости: престарелый шейх из Кфар-Шиллоах, специально приглашенный, чтобы мне не было скучно; его милейший сын, тоже работающий писарем в консульстве; паломники из Франции; английские леди, попивающие чай, посасывающие наргиле[100]
и непрестанно поражающиеся своим собственным словам; немецкий шпион в темном костюме, ведущий под руку крещеного австрийского еврея, и прочие, и прочие, и прочие. Но я, мадам, я, мой господин и учитель, ни на секунду не забывал о миссии, которую сам возложил на себя, и потому, прислушиваясь к словам, ко мне обращенным, и выражая должное восхищение, как приличествует воспитанному гостю, ибо сказано: "Кто почитаем? Тот, кто почитает других", я не сводил глаз с Тамар, мадам, которая явно чувствовала себя не в своей тарелке, выделялась среди всех этих англичанок словно нежный ягненок среди мосластых кобылиц. На нее падал свет, словно пропущенный через прозрачное вино, она рассеянно улыбалась сама себе, задумчиво глядя в пространство. Присмотревшись, я понял, что эта рассеянность идет не от внутренней полноты, а от пустоты, как будто она только еще помолвлена и еще не вступила в брак со всем отсюда вытекающим. И я возблагодарил Всевышнего за то, что Он привел меня в Иерусалим…— Я имею в виду как женщина…
— Нет, никаких выкидышей… Ничего…
— Ничего. В общем, мадам, о чем тут говорить? С этого «ничего» я и начал свою миссию — выхаживать этот брак, чтобы он принес плод, а не закончился только "идэ фикс", обреченной в конце концов потерпеть фиаско. Ночью, когда мы расходились по домам, помахивая друг другу при прощании, как принято в Иерусалиме, лампадами, которыми каждый освещал себе путь, когда мы шли по узким извилистым улочкам вслед за кавасом, стучащим тростью по плитам, чтобы оповестить всех исчадий ада о нашем приближении, я понял, что мне суждено застрять тут надолго — поселиться в доме молодоженов, затаиться в выделенной мне комнатке, закопаться глубоко под одеялами в отведенной мне кровати и оттуда следить за тем, чтобы брак достиг своей истинной цели. В этом и была причина моего «исчезновения», "диспарисьона",[101]
которое так напугало вас. Слышит ли меня мой господин и учитель? О если бы он хоть раз благосклонно кивнул головой!— Нет, я ни в коем случае не хочу утомлять его, но если я не расскажу ему всего до конца, как он сможет вынести свое молчаливое суждение? В ту же ночь, учитель, я почувствовал сомнения: а хорошо ли это — вот лежу я, затаясь в своей постели, в соседней комнате, дверь приоткрыта, лунный свет выбелил край их одеяла, и оттуда пошел ходить-бродить по зеркалам, а я прислушиваюсь к их вдохам и выдохам, шорохам и лепету снов, смешкам и постанываниям, гадая, как отделить зерна от плевел, что означает то или иное, то есть что не в порядке и что мешает, может быть, чего-то недостает или что-то расходуется впустую, может, есть слабина или они делают что-то не так, какой совет нужно дать, чтобы семя оплодотворилось, взросло и нашло себе путь в Стамбул к тому, кто дороже мне всех на свете, к вам, мой господин и учитель. Поэтому я встал пораньше, с первым криком петуха, которого потом увидел, выйдя на нашу улочку, — он расхаживал перед домом, и в предрассветных сумерках, полный жизненных сил и благоговения перед Иерусалимом, устремился, не очень зная дорогу, к Западной стене, чтобы оплакать там разрушение Храма, прочесть утренние молитвы, припасть губами к ее камням, еще мокрым от росы, и попросить Всевышнего, чтобы он послал мне удачу. Потом я пошел на базар, почти пустой в это время, купил у одного еврея бублики, хаминадос,[102]
чабер, вернулся домой, где мои молодые все еще нежелись во сне, сварил им крепкий кофе, поставил на столик рядом с кроватью, разбудил и сказал: "Я вам не только отец, но и обе матери, которые у вас обоих умерли в расцвете лет, поэтому мой долг окружить вас материнской заботой, но вы должны родить мне внука, иначе мне незачем жить". Они оба покраснели, хмыкнули, растерянно посмотрели друг на друга, потом каждый перевернулся на другой бок и натянул на себя свое одеяло. На высокой мечети высоким голосом затянул свою утреннюю молитву муэдзин. Иосеф сосредоточенно вслушивался в его нескончаемые рулады, от которых у меня начала кружиться голова, потом сел на кровать и объявил: "Наши сердца, отец, должны проникнуться этими звуками и начать биться созвучно им, пока забытая правда не выйдет наружу; иначе, что же с нами будет?" Он сбросил одеяло, взял за уши свою "идэ фикс", с которой не расставался всю ночь, встряхнул ее, сунул себе под феску и пошел умываться, чтобы окончательно развеять сон.— Это я в шутку говорю, донна Флора… Фигурально…