— Может быть, «грустно» не то слово, может быть, горько или обидно. Неужто на самом деле? Даже здесь? Даже на этом далеком и удивительном острове? Между морем и солнцем? Средь руин древнейшей культуры? И здесь они хотят опередить нас? Как они вообще сюда попали?
— Потому что я подумал — ведь все очень просто: зачем бы это два грека вставали чуть свет, как только война подкралась к их дому, зачем бы они навьючивали на мула мешки с сахаром и мукой, консервами и приправами, если не для того, чтобы приготовить себе убежище? А с чего бы грекам вообще думать первым делом об убежище, да еще на долгое время, если они на самом деле не евреи, которые знают не только, что мы победим, но и что ожидает их в случае нашей победы?
— Ну уж на особую любовь им рассчитывать не приходилось…
— Да, ведь даже сюда дошли слухи из Восточной Европы о том, как мы вплотную занимаемся там еврейским вопросом. Я вспомнил, как у них буквально душа ушла в пятки в ту секунду, когда они увидали меня. И еще, помните, он сам сказал, что родился не на Крите, а в маленьком захолустном городке в Азии, название которого не хотел говорить, и, может быть, бабушка, тайна, которую он изо всех сил оберегал, хоронил в себе, и свела его в могилу…
— Сейчас, сейчас… Я приготовил вам еще один небольшой сюрприз…
— И вот, бабушка, с тех пор мне не давала покоя мысль, что меня все-таки запутали евреи, что это в конце концов выплывет наружу и еще более осложнит мое положение, поэтому я твердо решил: я не покину этот остров до тех пор, пока не выясню всю правду и, если понадобится, не приму необходимых мер. И когда в конце ноября на Крит прибыл майор Бруно Шмелинг со своими жандармами, чтобы на смену общеармейскому дилетантству поставить полицейский профессионализм, которым славится наша военная жандармерия, и первым делом освободил тюрьму из заточения в музее, что было насмешкой, и перевел ее в большее здание, глухое, с подвальными помещениями — тогда-то и пригодилась винодельня, которую вы видите справа, в глубине площади…
— Да… с малюсенькими окошками…
— Когда-то там был большой процветающий винодельный завод, и с тех пор, как Шмелинг переоборудовал его под тюрьму, здесь опять закипела работа, причем, вы не поверите, бабушка, все функции винодельни сохранились — изменилось только сырье. И вот, бабушка, когда нас переводили из музея на завод, Шмелинг заметил меня в колонне заключенных — одинокого и всеми забытого немецкого солдата, десантника из боевых частей, осужденного без суда, с приговором, который умом не постичь; он отделил меня от остальных и стал выяснять, в чем дело, а когда разобрался, решил на свой страх и риск немедленно освободить меня и направить туда, где мне место, то есть на восточный фронт, в Шестую армию, которая с наступлением холодов стала истово потреблять солдат, как огонь, жадно пожирающий валежник. Но я, бабушка, — тут я опять должен признаться в грехе — постарался так расписать перед ним свое "сиротство"…
— Нет, только в армейском плане: моя, мол, рота уничтожена поголовно, и Четвертого полка, к которому я принадлежал, тоже уже не существует, и оберет Фридрих Штанцлер погиб, и даже знаки различия этого полка были с меня содраны, а потому я стал упрашивать его не посылать меня разыскивать мертвецов на востоке, а перевести поскорее в какую-нибудь нормальную поныне здравствующую часть, самое же простое, пусть он прикомандирует меня к своей жандармерии, ведь на этом отменном острове и жандармы должны быть самыми отменными…
— Да, бабушка, я сам вызвался служить в жандармерии…
— Как это предательство? Это уж слишком!
— Почему запятнал доброе имя? Как вы можете так говорить? Да и вообще, кому здесь известно это имя…
— Разве жандармерия не воюет как все, только на свой лад?
— Ну, по крайней мере, за правду… Я же сказал: на свой лад…
— Нет, и это, как поле боя… Сейчас вы поймете…
— Может, у Шмелинга и не было таких полномочий, однако он, не колеблясь, применил их с безапелляционностью офицера тайной полиции, которая стала явной, но вскоре опять, по-видимому, превратится в тайную.