— Он, по-моему, сэр, не то, чтобы предпочитает какой-либо один сорт, а просто пьет все, что попало. А вечером старший сержант передает приказ четырем офицерам остаться в прокуратуре, является майор Кларк, глаза красные, зрачки расширенные, даже его обычного легкого косоглазия не заметно; он одет по всей форме, медали блестят. Мы сразу поняли, что он одолел генерала и получил разрешение ехать жениться; знали мы и то, что на Ближний Восток он никогда не вернется, потому как тесть уже приготовил ему местечко в генштабе, чтобы птичка, которую с трудом удалось заманить в гнездо, теперь уже оттуда не упорхнула. Он созвал нас, на столе перед ним раскрытый свод военных указов и папка с грифом «секретно», он обращается ко всем четверым, но смотрит только на меня, потому что он меня хорошо знает и понимает, что двадцать четыре часа в сутки я готовлю себя на эту роль. Он рассказывает о всех перипетиях, о своих сражениях с генералом и в конце концов произносит: "Итак, вы, наш еврейчик, возьмете дело этого еврея на себя. Не забывая, кому вы присягали на верность, проведете как положено следствие, подготовите обвинительное заключение, так, чтобы комар носа не подточил, и потребуете расстрела, поскольку закон предусматривает высшую меру и в штабе дивизии хотят крови — из-за этого человека мы потеряли боевую технику в Трансиордании, полегло немало солдат. Поэтому вы будете действовать оперативно и позаботитесь о том, чтобы они получили желаемое и как можно скорее, ведь если один еврей потребует смертной казни для другого еврея, кто откажет ему в такой просьбе, есть в этом своя особая прелесть"…
— Да, сэр, так он изволил выразиться: "особая прелесть"…
— Это в его стиле, сэр, но его слова никогда не задевают меня, сэр. Уже год я повсюду следую за майором Кларком, от Франции и до этих мест, он один из самых располагающих и достойных людей, которых я встречал, но его манера выражаться весьма непосредственна и язык остр, как бритва, его антисемитизм как бы "от сохи", он из тех, чье представление о евреях является лишь частью отношения к женщинам и лошадям, его убеждения столь первозданны и монолитны, что любые доводы отскакивают от него как горох. Но я не хочу злословить, мой девиз — всегда быть снисходительным, всегда оставаться джентельменом. И вот мы выпиваем на прощание и расходимся, папка с делом крепко зажата в моих руках как какая-то чудная книга, которую я собираюсь не то прочитать, не то написать; все мои мысли о подсудимом, которого я теперь уже могу назвать «своим». Я знал, что он по-прежнему запирается, не признается ни в чем, и как только майор Кларк вышел за порог, я тут же направился к Башне Давида. Я шел в темноте — время шло к полуночи, я спешил, снег таял у меня под ногами, огромная луна заваливалась за стену Старого города. В мертвой тишине я дошел до Яффских ворот, и вдруг внезапно загудели, зазвонили колокола, а из ворот повалили черные козы, огромное стадо — и без пастуха, — словно бесы в поисках сатаны. Колокола звонили все громче, запахло свежим хлебом, а я бегу, охваченный одной страстью, — скорее за дело, за это дело. И уже тогда, ночью, я проникся чувством ответственности, значительности, которое не покидает меня все три недели, с ним я ложусь, с ним я встаю, оно и привело меня к вам, господин полковник. Я утомляю вас, сэр, никак не могу, дойти до сути, главное еще впереди, а я, кажется, уже исчерпал ваше терпение.