— Ты хуже. Я ненавижу учение марксизма-ленинизма, но не могу не преклоняться перед коммунистами, перед их верностью своей идеологии, перед их последовательностью. Я презираю и ненавижу подобных тебе, так называемых либералов, людей без определенной политической платформы, без твердой доктрины. Вы лишь критикуете левых и правых, не предлагая никакой конструктивной программы. Вы против того, что с легкостью именуете церковным обскурантизмом, и призываете к свободе мысли, в общем, вы «славные ребята» (как этот Пабло Ортега, твой ученик), прикрывающиеся гуманными фразами…
— Не смеши меня, Хорхе. Нет ничего более расплывчатого и нелепого, чем твоя собственная позиция. Если ты не убежден в существовании бога, какой смысл защищать его церковь?
— Я мог бы тебе ответить, что я люблю эту церковь, понимаешь? Люблю ее традиции, ее помпезность, ее обряды, легенды о ее святых и мучениках… Словом, ее мистическую сущность. Есть ли другая сила в мире, способная противостоять всеразрушающим волнам марксизма и нигилизма? Нам, Хорхе, нужно нечто большее, чем утробная философия, пищеварительная интерпретация истории!
В коридоре послышались шаги. Молина подождал, не постучат ли в его дверь, но шаги удалились. Теперь Грис стоял у окна и не без удовольствия смотрел сверху вниз на своего невысокого противника. У него самого рост был метр восемьдесят.
— Я обвиняю тебя, Леонардо Грис, в том, что ты мыслями и действиями по чьему-то наущению или по собственной оплошности расчищал путь коммунизму в Сакраменто, когда был министром просвещения и культуры.
Лицо Гриса продолжало оставаться спокойным, и от его ясного взгляда Молина испытывал смущение.
— Обвинения должны быть конкретными.
— Ты распорядился снять во всех светских школах распятия, отменил чтение утренней молитвы и исключил из программы преподавание закона божьего. Ты превратил наш старейший университет в гнездо вольнодумцев, коммунистов и прагматистов. Ты не только разрешил, но и сделал чуть ли не обязательным преподавание эволюционной теории Дарвина в средних и даже начальных школах. Надеюсь, ты не станешь отрицать, что я критиковал эти меры и боролся против них в печати еще тогда, во времена правления Морено.
— А почему ты мог это делать? Потому что при Морено в нашей стране была свобода мнений и свобода слова. Цензура тогда газет не читала.
Молина подошел к столу и бросил взгляд на страницу «Вашингтон пост», где было напечатано письмо Гриса.
— Я сейчас же отвечу на твои нападки!
— Ты отрицаешь, что Габриэль Элиодоро ростовщик и вор? Что он замешан в махинациях своего кума Карреры? И попытаешься убедить американцев, что в республике Сакраменто — подлинная демократия?
— Нет. Но я докажу, что когда ты входил в правительство Сакраменто, то сознательно или бессознательно — это не имеет значения! — играл на руку левым. Ты желал установить у себя на родине режим вроде того, что был установлен полковником Арбенсом в Гватемале. Проект аграрной реформы твоего правительства был явно коммунистическим. В общем, хотели вы того или нет, вы помогали красным. И наверно, все же хотели!
Молина позвонил. Через минуту послышался стук в дверь. Появилась Мерседита.
— Звали, господин министр?
Молине хотелось крикнуть: «Если зазвонил звонок на твоем столе и зажегся второй номер, значит, звал!» Но он сдержался и лишь кивнул головой.
— Садитесь. Я продиктую письмо, которое вы отнесете мисс Огилви, чтобы она перевела на английский.
Молина заметил, что глаза у секретарши красные.
— Почему вы плакали? — спросил он, тут же, впрочем, пожалев о ненужном любопытстве, ибо никогда не вмешивался в чужие дела, чтобы никому не давать права вмешиваться в свои.
— Пустяки, господин министр!..
— Опять Виванко?
Она кивнула и едва слышно прошептала «да». Молина с удовольствием вызвал бы сюда консула и в присутствии девушки надавал бы ему пощечин. Этот жалкий трус, не смея отомстить послу, отыгрывался на самой безответной сотруднице посольства!