— То вельми гораздо, государь, что ты разумеешь сие, — сказал с волнением Висковатый. — Разумение сего — такая же великая твоя сила, как и твоя правота!
— Послушать тебя, так у меня столико силы, что хоть нынче берись корчевать их с корнем! А я вот сижу и думаю: чем встретит меня Москва и чем я смогу ответить, ежели?..
— Неужто ты думаешь?..
— И думаю и знаю: они не будут сидеть сложа руки. Кончилась пора тайных противлений. Зло выплеснулось наружу. Теперь — либо они меня, либо я их.
— И что же будет, государь? Страшно подумать, что будет? — ещё сильней взволновался Висковатый. — Лютая усобная распрь... Чем она вновь обернётся для Руси? И не сгубишь ли ты в ней все свои задумы, всё, что ты почал?
— И с таковыми вот вопрошателями мне також бы не водиться, — неприязливо, с досадой выговорил Иван. — Да не могу... Ибо сам думаю о том... И уж столико передумал, что супротив сотни таких вопросов выставлю тыщу иных, — начал распаляться Иван, но голос его не повышался, а, наоборот, становился всё тише, притаённей, сходя на шёпот — острый, режущий шёпот, который сейчас был страшней самого лютого его крика. — И ты мне соли не сыпь на рану, вопрошатель! Что будет? А что будет, коли я стану пред ними на колени? Поверстаю себя в хлопоты? Что будет, коли двадцать недоумков, обсев меня кругом, начнут учить, как мне царство своё держать? Что будет?! Молчишь?! Паче б ты чаше молчал! Чаял, душу мою облегчишь, а ты... Убирайся с глаз моих! Видеть тебя не могу! В Москву убирайся!
3
Лишь к полуночи стало стихать щедрое, разливанное пиршество, шумевшее в тесных хоромах царского загородного двора. Надоело, пресытило всё: и стерляжья уха с шафраном, и жареные коростели, и заячьи почки на молоке с имбирём, и вишня в патоке, и меды всех разборов — малиновые, черёмуховые, брусничные, и заморская романея, и мальвазия, надоели скоморохи, надоели их бубны, сопели, прискучили их песни, пляски... Тяжёлая, хмельная истома одолела к полуночи всех, и ежели молодший, не чиновный люд, разместившийся в сенях, в полусенцах, в клетях[175]
, уже начал расползаться по углам и закуткам, то в трапезной, где пировал сам царь с боярами и окольничими да с ближними своими, ещё держались, перебарывая из последних сил одолевавшую дрёму и мучительные потуги перепотчеванного чрева, — держались, покуда царь был за столом. А царя, казалось, не брали ни усталость, ни хмель. Пил он много, но не пьянел — так, чтоб было уж очень заметно, — лишь лицо его как бы мертвело, теряло свою обычную живость и во взгляде появлялась та жестокая, мрачная отупленность, за которой, казалось, стоял не хмель, а какой-то тяжкий недуг его души.