— За татями вам смотреть положено, а за царскими орлами — втройне! Бо не пригожести ради явлены они тута, а для знаменования царской власти, коя пребывает надо всеми — и над татями, и над вами, крамольниками!
— Да нешто мы по умыслу? — лепетнул кто-то в отчаянье. — По недосмотру. Истинный Бог, по недосмотру!
— Василий Яковлевич, смилуйся Христа ради! — запросились мужики. — Не изволь сказывать на нас крамолу! А мы ужо тебя не подведём — тое всё споро поправим!
— Не в моей власти миловать вас, — ответил непреклонно Щелкалов и самодовольно подумал: «Вы мне тех орлов из серебра поделаете, анафемы!» — В моей власти — всадить вас в тюрьму. И я изволю тое учинить. И ежели сами сядете, без приставов,
— Сядут, все как есть сядут, Василь Яклевич, — торопливо, с угодой заговорил староста. — Самохотно, без приставов... И с орлами не замешкаемся. Токмо ты уж помилосердствуй, замолви словцо. Пущай ить водвое сыщут за татей, а крамолу бы умалили... Невольная она, Василь Яклевич!
...Щелкалов, уезжая из тюрьмы, куда безо всякого труда, одной лишь хитростью и находчивостью, засадил всех тюремных сторожей вместе с палачом, ещё раз напомнил старосте, чтоб завтра непременно явился в приказ. Удастся ли принудить страхом мужиков раскошелиться на серебряных орлов, чтоб и вправду доложить об этом государю (с иной, разумеется, целью), — он не знал; не знал, сумеет ли, как задумал, проучить Невежу Лазарева, зато твёрдо знал, что если в ближайшие дни в тюрьму явится надзиратель пересчитывать сидельцев, как предписано ему законом, — счёт им будет полный.
2
К брату Василий приехал в духах. Редко бывало ему так покойно и мирно. В душе — ни горчинки, будто он только что на свет народился. Даже кафтан перестал донимать. Забыл и про него. Забыл и про мужиков, всаженных в тюрьму. Впрочем, не то чтобы забыл, но думал об этом деле так, будто оно совсем его не касалось. Будто всё произошло совсем не по его воле, и не он, а кто-то другой возвёл на мужиков крамолу и всадил их в тюрьму, а он лишь наблюдал за всем происходящим со стороны, вчуже дивясь, однако, что каким-то чудесным образом всё вершилось именно так, как хотелось ему.
Эта отстранённость и эта лёгкость, с которой душа приняла сегодня свершённое им зло, удивили его, но удивили приятно, и мысли, затронутые этим удивлением, тоже были приятны и покойны. Он думал — но опять же не как о себе самом, а как о каком-то ином, постороннем человеке, человеке вообще: «Чудно устроена душа человечья! Сколь ни хлопочешь о добре, сколь ни стараешься, ни печёшься о благом, о праведном, а она всё саднит, всё полнится угрызениями. Сотвори зло, неправду — и вот: будто и нет той души! С чего, однако, так? Вот бы знать!»
Но знать не хотелось. Удивление не жаждало смениться удручённостью либо унынием. Удивление хотело остаться в нём — во всяком случае, сегодня, сейчас! А завтра... Завтра, может, всё будет наоборот: где было лево, там станет право, чёрное превратится в белое, зло обернётся добром, а добро — злом, и люди станут не людьми, а оборотнями. Завтра было так далеко и так неопределённо, что в это далёкое-предалёкое завтра можно было даже согласиться и помереть. Быть может, оно и вовсе могло не настать.
Василий Щелкалов, въезжая к брату на подворье, ссаживаясь с коня у крыльца, поднимаясь по его крутым ступеням в горницу, наслаждался сегодняшним, наслаждался покоем и миром в своей душе, наслаждался так, как будто
— А, Василей?! — радостно, но не без доли вальяжности вскричал Андрей, как только он переступил порог горницы. — Не позабыл, стало быть, брата?!
Василий перекрестился на божницу, поклонился Андрею, только после этого дозволил себе улыбнуться.
— Здравствуй-ста, братка!
Облобызались.
— А я уж, грешным делом, подумал: чупясится Василей, не хочет ехать к брату на поклон. Сам намерился...
— Ври, ври, братка, — улыбался Василий. — Ещё скажешь, и конь у крыльца копытит?
— Вру, вру, братец, — добродушно сознавался Андрей, — На радостях язык голомолзит. От заутрени я... Ох, обновился душой! Там, у татарови, сколь ни ходил в церковь, а истинную благостыню приял токмо дома. Своя сторонушка, тут пупок резан! И душа чует сие, чует!
Василий отстегнул епанчу, снял кафтан — кинул на лавку.
— Садись, братец, к столу, — широко пригласил Андрей. — Будем, знаешь, араки пить. Настоящее! Татарское! На кумысе заквашенное. Цельной бурдюк припёр из Казани.
Он вышел в сени, кликнул, чтоб принесли араки и доброй е́жи к ней, вернулся, сел напротив Василия.
— Гаведь, скажу я тебе, изрядная!
— Так на кой её пить?!