Но этого ещё нет, оно впереди, оно грядёт. Потом, когда это всё явится, когда оно грянет, у него будет н имя, и образ, с которым всё это может сравниться, а пока есть лишь безобидное слово
А что же Русь? Что
И в самом деле, взятие Полоцка, как когда-то и взятие Казани, было не только большой и славной победой, не только большим и славным свершением, но и своеобразным рубежом, вехой, на которую были устремлены взоры всей Руси, думавшей: вот дойдём дотуда, до этой вехи, до этого рубежа, а там, за ними, непременно откроется что-то иное, новое, может быть, лучшее. Лучшего она никогда не переставала ждать — лучших времён, лучшей доли, — но это было ожидание вообще, ожидание вековое, неизбывное, подсознательное, которое не загадывало ни рубежей, ни вех, ни заповедных лет, оно жило само по себе, в отрыве от всего, как какой-то случайный придаток её судьбы, существовавший только потому, что существовала она. Теперь она ждала сознательно, ждала загаданное, заветное.
Давно уже, в ту самую пору, когда Иван, совсем ещё мальчишка, тринадцатилетний, выдал на растерзание псарям всемогущего боярского первосоветника Андрея Шуйского, вершившего тогда всеми делами на Москве, вживалась в её сермяжные головы блаженная мысль, что явился наконец-то государь, который восстановит на её земле правду и справедливость, попранную сильными и злосердными, и загадала она — на нём загадала! — своё избавление и освобождение от вековечного гнёта, насилия, бесправия, и ждала этого — истово, свято, — как не ждала, должно быть, второго пришествия. Тогда же начала она рассказывать и о чудесных знамениях, которыми было якобы отмечено его рождение, — о неслыханном дотоле громе, потрясшем землю до самого основания, об ужасных молниях, что сверкали на ясном небе средь бела дня, хотя родился он ночью и переделать ночь в день для такого случая не смог бы даже сам Всевышний. Но что ей до этого?! Ослеплённая своей верой, заворожённая своей мечтой, обманутая сама собой, она не отличала света от тьмы. И не хотела отличать. Тот, кто попытался бы открыть ей глаза, приблизить её к истине, заслужил бы от неё лишь презрение. И заслуживал! Не единожды! Разве не подкладывала она поленьев в костры еретиков?! Разве не глазела с алчным любопытством на лобные помосты, где ложились на плаху те, в ком доставало и сермяжного ума, чтоб разгадать собственный обман и восстать — в первый черёд против себя самого?! Было это и быльём не поросло. Отсюда весь тот её гром и молнии.
Однако грома и молний среди ясного неба ей оказалось недостаточно, чтоб должным образом подкрепить свою веру в него, и стала Русь-матушка подбавлять чудес, воротить уже в беспросветные дебри: он-де ещё во чреве матери рос, а печаль уже начала (уже!) отступать от человеческих сердец, а когда зашевелился во чреве (лишь зашевелился!), то несказанный страх нашёл на всех супостатов, посягавших на русские пределы, и обратились они все в бегство.
Как тут было не греметь грому и не сверкать молниям, когда он появится на свет?!
Много ещё напридумала Русь разных чудес и легенд, связанных с его рождением, и всё рассказывала их, повторяла — чаще, чем молитвы, всё носилась с ними, как курица с яйцом, но больше всего она любила рассказывать и вспоминать о другом — о пророчестве казанской ханши, которая, узнав о рождении Ивана, заявила московским послам: «Родился у вас царь, а у| него двои зубы: одними ему съесть нас, а другими — вас!»
Думала ли ханша просто досадить русским послам — в отместку: под стенами Казани как раз стояли московские полки — либо и вправду обладала даром провидения и говорила искренне, и кого подразумевала под этим