— Сиди, князь Пётр, сиди! — ещё с большей теплотой и благожелательностью сказал ему Иван. — Я знаю, зачем ты пришёл... Знаю, — с лёгким нажимом повторил он и ободряюще улыбнулся. — На то я и поставлен Богом над всеми вами, дабы ведать и радости ваши, и скорби ваши. Как сказано у пророка о Господе нашем: он взял на себя наши немощи и понёс болезни. Тако и я...
Горенский хотел возразить ему, сказать, что на этот раз царь никак не может знать, зачем он пришёл к нему, но Иван упредил его:
— Знаю я и твою скорботу, князь Пётр. Тяжкая она, что и говорить... Ведомо мне учинилось, что рассёкся ты с единородцами своими... Из-за меня рассёкся. Что ж, князь Пётр, преданность твоя мне в радость!
— Я с самим собой рассёкся, государь. Так рассёкся, что... сознаюсь тебе, нынешней ночью хотел убить себя.
Неожиданное признание Горенского явно поразило Ивана и насторожило. Благодушие его, приветливость мигом улетучились, взгляд стал жёстким, властным. Он тяжело сплёл руки на груди, глухо, с плохо утаённой неприязнью, даже брезгливостью, спросил:
— Почто же не убил?
— Я успел кое-что понять, государь... Смерть должна быть не избавлением, но обретением. Смерть також надобно заслужить. Она бывает воздаянием — за зло и наградой — за добро.
Решительность, выдержка, гордость, дрогнувшие было в нём и уступившие место отчаянью, начали постепенно возвращаться в него; чувство бессилия, безысходности отступило, и голос его стал твёрже, уверенней, речь спокойней, связней.
— ...И разбойника и праведника вознесли на крест... Каждый из них заслужил свою смерть, но за разные деяния. Вот и открылось мне, государь, что высшее и истинное добро есть то, за которое зло предаст его смерти. Буде, и мне, государь, доведётся удостоиться таковой смерти. Я буду о том всячески стараться.
— Ты затем и пришёл, чтоб сказать мне сие?
— Нет, государь... Я пришёл сказать, что одним бездумно преданным тебе человеком у тебя стало меньше.
— Бездумно, говоришь? — мрачно усмехнулся Иван. — А ум — разбойник, на кого хочешь нож наточит! Ведомо тебе сие? Ступай прочь, князь Пётр! Сказано Господом нашим праведным: кто не со мной, тот супротив меня. Тако и я тебе говорю.
Но в самых дверях он остановил его:
— Погоди, князь Пётр! Я ещё не всё иссказал тебе!
Он стремительно пересёк горницу, сел на скамью — на ту, где только что сидел Горенский.
— Подступи! Подступи, говорю! — взбешённо крикнул он, видя, что Горенский не сдвинулся с места.
Горенский покорился, подошёл.
— Сядь!
— Государь, дозволь мне уйти.
— Сядь, — с неожиданной скорбью, просяще прошептал Иван и горестно закрыл ладонями лицо.
Горенский осторожно, словно боясь потревожить Иванову скорбь, опустился на скамью и впять почувствовал, что не может поднять на него глаза — теперь уже от жалости к нему.
Они долго сидели так — в скорбном, отрешённом молчании, и молчание это было последней, ничтожной ниточкой, которая ещё связывала их. Наконец Иван открыл лицо и, повернувшись к Горенскому, резко, но без злобы, а с болью, с надрывом заговорил:
— Почто, почто и ты отрекаешься от меня? Пусть Горбатый, Курбский... С ними ясно. Но почто — ты?
Горенский молчал.
— Неужто обида вызрела и в тебе? Не улащивал я тебя, не ухлёбливал, как иных, да! Порой и в слове грозен был... Так потому, потому ве́ди, — яростно заколотил Иван кулаками по коленям, — что не хотел хоть у тебя, у единственного, покупать преданность милостями своими, шубами да кубками потешельными... И отступничеством от души своей. Видел, что ты не из их стаи... Их сколико ни ублажай, сколико ни корми, они, что волки, всё одно в лес смотрят. А кормлю, ублажаю, понеже иных не имею. Вот тебя присмотрел да ещё кой-кого... Видел, вы иной стати. Испортить, исхабить сию стать вашу боялся, чтоб не нашло и на вас злобесье — от жиру и надмения. Разумеешь ты сие?
Горенский молчал.
— Прочитал я в одной мудрой книге, — продолжал Иван, — что правитель приближает к себе не лучших, но тех, кто ближе к нему, подобно виноградной лозе, которая обвивается не вокруг самых крепких деревьев, но вокруг ближних к ней Истинно сие. Так было и со мной. А я хочу приближать лучших! Я не хочу уподобляться виноградной лозе! Разумеешь ты сие? Отвечай, не молчи! — и гневно и просяще вскрикнул Иван.
— Разумею, государь.
— Почто же отрекаешься? Почто не хочешь быть со мною заедино?
— Я был с тобою заедино... Коли ты звал всех нас на татар, я шёл за тобой, как и все, шёл без колебаний, со спокойной совестью. Ты позвал нас на немцев... Я пошёл за тобой и на них. Я разумел: нам надобно добыть море, и все мои помыслы были с тобой. Но вот татары покорены, Ливония також не сегодня, так завтра преклонится под твою руку... И теперь тех, кто шёл за тобой, кто пролил кровь за тебя, ты объявляешь своими врагами, вздымаешь на них вражду... Како ж мне быть заедино с тобой в таковой вражде? Ополчаться супротив товарищей своих ратных, супротив рода своего? Но я не хочу воевать супротив единокровных своих, не хочу быть палачом отцу и матери, братьям своим и сёстрам. Но ты скоро потребуешь и сего. К тому всё идёт.