– И ты не упустишь из виду, думаю я, еще вот что…
– Что же именно?
– Способен ли он к познанию или не способен. Разве ты можешь ожидать, что человек со временем полюбит то, над чем мучится и с чем едва справляется?
– Это вряд ли случится.
– Что же? Если он не может удержать в голове ничего из того, чему обучался – так он забывчив, может ли он не быть пустым и в отношении знаний?
– Как же иначе!
– Понапрасну трудясь, не кончит ли он тем, что возненавидит и самого себя, и такого рода занятия?
– Конечно, возненавидит.
– Значит, забывчивую душу мы никогда не отнесем к числу философских и будем искать ту, у которой хорошая память.
– Безусловно.
Природа философа отличается соразмерностью и врожденной тонкостью ума
– Но можем ли мы сказать, что чуждая Музам и уродливая натура будет иметь влечение к чему-либо иному, кроме несоразмерности?
– И что же?
– А как, по-твоему, истина сродни несоразмерности или соразмерности?
– Соразмерности.
– Значит, кроме всего прочего требуется и соразмерность, и прирожденная тонкость ума, своеобразие которого делало бы человека восприимчивым к идее всего сущего.
– Да, конечно.
– Итак, разве, по-твоему, мы не разобрали свойства, каждое из которых, вытекая одно из другого, необходимо душе для достаточного и совершенного постижения бытия?
Философу присущи четыре основные добродетели идеального государства
– Да, они для этого в высшей степени необходимы.
– А есть ли у тебя какие-нибудь основания порицать такого рода занятие, которым никто не может как следует заниматься, если он не будет человеком, памятливым от природы, способным к познанию, великодушным, тонким и к тому же другом и сородичем истины, справедливости, мужества и рассудительности?
– Даже Мом и тот не нашел бы, к чему здесь придраться.
– И разве не поручил бы ты государство людям зрелого возраста, достигшим совершенства в образовании, – и только им одним?
Тут вступил в разговор Адимант:
– Против этого-то, Сократ, никто не нашелся бы, что тебе возразить. Но ведь всякий раз, когда ты рассуждаешь так, как теперь, твои слушатели испытывают примерно вот что: из-за непривычки задавать вопросы или отвечать на них они думают, что рассуждение при каждом твоем вопросе лишь чуть-чуть уводит их в сторону, однако, когда эти «чуть-чуть» соберутся вместе, ясно обнаруживается отклонение и противоречие с первоначальными утверждениями. Как в шашках сильный игрок в конце концов закрывает неумелому ход и тот не знает, куда ему податься, так и твои слушатели под конец оказываются в тупике и им нечего сказать в этой своего рода игре, где вместо шашек служат слова. А по правде-то дело ничуть этим не решается. Я говорю, имея в виду наш случай: ведь сейчас всякий признается, что по каждому заданному тобой вопросу он не в состоянии тебе противоречить. Стоило бы, однако, взглянуть, как с этим обстоит на деле: ведь кто устремился к философии не с целью образования, как это бывает, когда в молодости коснутся ее, а потом бросают, но, напротив, потратил на нее много времени, те большей частью становятся очень странными, чтобы не сказать совсем негодными, и даже лучшие из них под влиянием занятия, которое ты так расхваливаешь, все же делаются бесполезными для государства.
Выслушав Адиманта, я сказал:
– Так, по-твоему, тот, кто так говорит, ошибается?
– Не знаю, но я с удовольствием услышал бы твое мнение.
– Ты услышал бы, что, по моему мнению, они говорят сущую правду.
– Тогда как же это согласуется с тем, что государствам до тех пор не избавиться от бед, пока не будут в них править философы, которых мы только что признали никчемными?
– Твой вопрос требует ответа с помощью уподобления.
– А ты, видно, к уподоблениям не привык.
– Пусть будет так. Ты втянул меня в трудное рассуждение да еще и вышучиваешь! Так выслушай же мое уподобление, чтобы еще больше убедиться, как трудно оно мне дается.