Читаем Готический роман. Том 2 полностью

В такие дни все становилось ему противно, даже собственная музыка, равной которой, – он знал, был уверен, – не мог создать никто из живущих. И надеялся, верил всей душой, что никто из грядущих вслед тоже не сможет. То, что сделал он, было подобно созданию новой религии: в его музыке пространство превращалось во время».

Ури с разбегу подумал – что за чушь? Но тут же сообразил, что он, не очень-то надеясь на успех расшифровки, копии с дневника снимал второпях, по нескольку страниц в разных местах. Значит, на предыдущей странице первая порция кончилась, а на этой началась вторая – какая жалость! – на самом интересном месте. А то, что он прочел сейчас, похоже скорей на прозу, чем на дневник. Неужто Карл с тоски начал писать прозу? Почему не стихи – стихи было бы естественней! И кто этот Рихард? Уж не Вагнер ли? Вагнер был Рихард, и его имя упоминалось на последней странице – в связи с Бакуниным и с баррикадами. Ладно, Вагнер, так Вагнер, тоже интересно.

«…Он садился за рояль, но пальцы теряли беглость и черная пелена угрюмости искажала любимые прозрачные звуки, делала их вялыми и пустыми. Тогда он звал Козиму…»

Раз Козиму, значит, точно, о Вагнере. В ранней юности Ури как-то купил у букиниста потрепанную биографию композитора и прочитал ее от корки до корки, – назло матери, которая требовала, чтобы он немедленно унес из дома «эту мерзость». Теперь он вспомнил, что вторую жену Вагнера, дочь его друга, великого пианиста Франца Листа, звали Козима, – она была на двадцать с чем-то лет моложе мужа и, пережила его на полвека, хоть всегда мечтала умереть с ним в один день.

«…Если она не являлась немедленно, он начинал сердито стучать по столу костяшками пальцев и раздраженно кричать: «Козима! Козима!», потом замечал, как хрипло звучит его голос, пугался и умолкал.

Тут, запыхавшись прибегала Козима, взъерошенная и несчастная, – она, как всегда, была занята с детьми или по хозяйству. У нее вечно что-нибудь выкипало или кто-нибудь плакал и не хотел принимать лекарство. Но Рихард был неумолим, он говорил: «Пусть себе плачет и выкипает», и просил ее сыграть ему что-нибудь самое дорогое его сердцу, вроде хора пилигримов из «Тангейзера». Она со вздохом садилась к роялю и начинала играть. Всегда, когда на него находило, она играла из рук вон плохо, или, может, она играла хорошо, а музыка его никуда не годилась – откуда он взял, что в мире нет ему равных? Впрочем, так оно и было – они не были ему равны, все эти еврейско-итальянские скорописцы, они не были ему равны, они были гораздо лучше.

И тогда вспоминалось все обидное, что с ним случилось за его долгую, полную горечи жизнь – как неотступные венские кредиторы гонялись за ним по всей Европе и как надменно улыбнулся ему Мендельсон, когда «Тангейзера» освистали в Париже. Но чаще всего из глубин памяти выплывали строки из недавно пересланного ему каким-то доброжелателем письма директора Берлинской оперы: «Вы, я надеюсь не ослепли настолько, чтобы не заметить провала в Байройте и провала в Лондоне, где публика толпой бежала вон из зала во время исполнения отрывков из Кольца Нибелунгов?» Публика бежала толпой, а толпа как бежала, публикой? Тоже мне, ценители музыки!»

После этих слов шел небольшой пробел и какой-то невнятный рисунок, – то ли чей-то профиль, то ли силуэт летящей птицы, перечеркнутый косой решеткой. Под рисунком – загибающаяся книзу размашистая черта, а под ней – тоже размашистый абзац:

«Интересно, когда они принесут мне, наконец, дневники Козимы? Что-то они стали лениться и хуже выполнять мои приказы. Может быть, стоит объявить голодовку? То-то они забегают! Кто бы мог подумать, что даже в тюрьме есть свои положительные моменты? Ведь иногда трудно понять, кто от кого больше зависит – они от меня или я от них. Тогда в глубине души начинает шевелиться подленькая мыслишка: а стоит ли суетиться и искать пути бегства? Не проще ли спокойно догнить в этом комфортабельном бетонном мешке, упражняя свой ум необъятным простором чтения и интеллектуальных игр? Конечно, порой бывает одиноко, но разве когда-нибудь я мог найти себе более интересного собеседника, чем я сам?»

Абзац отчеркивала снизу еще одна размашистая черта, а под ней опять шел текст, очень плотный, – плотней, чем предыдущий. Ури уже приноровился к шифровке, и чтение пошло легче; однако прежде, чем приступить к дальнейшей расшифровке, он расправил затекшие ноги и глянул на часы. Еще не было пяти, а читальный зал откроют только в девять. Хоть во рту пересохло и глаза начали уставать, сюжет в дневнике развивался гораздо увлекательней, чем Ури мог предположить. Ури постепенно проникался истинным, а не спровоцированным ревностью интересом к своему отталкивающему и притягательному сопернику. Впрочем, мог ли он назвать Карла своим соперником? Ведь их пути и в жизни, и в душе Инге даже не пересекались? Ури снял кроссовки, принес еще один стул, положил на него ноги в носках и погрузился в полный неожиданностей мир, созданный чужой, очень чуждой, фантазией.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже