«Вообще-то я, похоже, принадлежу к тому редкому типу людей, которым суждено жить и работать до глубокой старости. Хоть я быстро вспыхиваю и при раздражении меня бросает в жар, я столь же быстро прихожу в себя и вновь чувствую себя здоровым. Единственное, что мне всерьез досаждает, это боли и воспаление в прямой кишке. Когда летом 1868 я вернулся из Мюнхена, где по прихоти короля Людвига ставили «Майстерзингеров», мои страдания были ужасны. Но поскольку причина этих страданий была мне ясна, я решил больше никогда не возвращаться в Мюнхен – там для меня сущий ад».
Я процитирую им эти письма не для того, чтобы их огорчить, а исключительно из сочувствия. Я отлично сознаю, что у них, бедняг, замученных будничными заботами обывательского быта, никогда не будет ни времени, ни сил прочитать тысячи страниц, написанных их кумиром – собственноручно или, в крайнем случае, надиктованных им любимой жене Козиме, молитвенно сохранившей для нас каждое слово своего великого супруга.
Впрочем, я напрасно упомянул Козиму в этом контексте – те письма, отрывки из которых я тут привожу, вряд ли предназначались для ее глаз. Не могу удержаться, так и тянет прервать самого себя забавной цитатой из дневника Козимы за 10 июля 78 года.
«Сегодня я весь день помогала архивариусу Глазенаппу составлять каталог писем Р. Перед ужином я рассказала об этом Рихарду, он смутился и воскликнул: «Какая глупая девочка!» Когда я сказала, что прочла несколько его писем к королю, я заметила, что ему стало не по себе. Он сказал: «Увы, эти письма звучат не слишком красиво. Но ты ведь понимаешь, не я задавал тон этой переписки». Я заверила его, что понимаю, и увидела, что он почувствовал себя лучше».
Еще бы ему не смутиться при мысли, что Козима прочла какие-то строки из его писем королю! Так, к примеру, начинается письмо от 13 июня 65 года:
«Мой самый красивый, самый совершенный! Мой возлюбленный, моя единственная радость и утешение! Мой король, мой друг, мой победительный Зигфрид!»
А так кончается другое, от 27 июля того же года:
«Разлученные – что может разлучить нас?
Отторгнутые друг от друга – мы все так же неразлучны!
Как я жду того мига, когда я вновь увижу вас, единственного, для кого я живу! Вы для меня – весь мир!»
После этих цитат уже не было никакой черты, просто невыразительное отточие, за которым опять побежали убористые, но четкие строчки:
«Юный король ворвался в жизнь стареющего Рихарда, когда, по всем внешним приметам, она уже подходила к концу. За пять бездомных лет, предшествующих появлению короля, Рихард многократно пересек Европу с запада на восток и с востока на запад в поисках пристанища и дружбы.
Венеция, Милан, Люцерн, Цюрих, Париж, Брюссель, Антверпен, Париж, Бад Соден, Франкфурт, Дармштадт, Баден-Баден, Париж, Карлсруэ, Париж, Вена, Париж, Цюрих, Карлсруэ, Париж, Бад Соден, Веймар, Нюренберг, Бад Райхенхаль, Вена, Венеция, Вена, Майнц, Париж, Майнц, Биберих, Карлсруэ, Биберих, Вена, Штутгарт.
И нигде, ни в одном из этих городов, не нашлось места, где он мог бы преклонить свою одинокую седеющую голову! После всех этих лет неприкаянности и безденежья внезапный кульбит его судьбы мог быть сравним только со стремительной бурей, одним ударом взрывающей набухшую влажной духотой предгрозовую тишину. К моменту появления королевского гонца в захудалой штутгартской гостинице, где он прятался от кровожадных кредиторов, мир вокруг него уже перестал дышать и светиться. А он сам мысленно переправился в царство мертвых, так что на свое новое существование он мог смотреть отрешенно, из мира теней, не имеющих ничего общего с реальной жизнью. Тогда ему казалось, – о, как он ошибался! – что он уже простился со всем сущим, кроме той цели, ради достижения которой ему стоило оставаться в живых.
А цель у него была великая, какой никогда не было у других художников. Он намеревался создать новый театр, такой, какой был немыслим до него, – театр для исполнения его опер, невиданных и неслыханных до него. Где им понять его, этим мелкотравчатым музыкальным жидкам, переполняющим и оперные подмостки, и оперные залы! Впрочем, напрасно он снисходит до мыслей о них, – они копошатся далеко внизу, там, куда никогда не ступит его нога, разве что он сорвется с каната в момент гибели. А он может сорваться, ах, как может! Все чаще напоминает о себе возраст, все чаще тошнотно кружится голова, и сердце, беспомощно трепыхаясь, закатывается под лопатку.