Эта маскарадная картина представляет собой образец блестящей аллюзионной игры Пушкина, в центре которой находится образ и тема хвостовского судна. Прежде всего, в последней строфе своего дифирамба Хвостову поэт обыгрывает сюжет знаменитой горациевской оды-пропемптикона (поэтическое напутствие в дорогу) «К кораблю Вергилия. На отъезд поэта Вергилия в Афины» (Sic te diua potens Cypri). Сравните в переложении Дмитриева 1794 года:
Или у Капниста (1821):
Мотивы этой оды Пушкин использовал в стихотворении «Кораблю» (1824), написанном в связи с отплытием Е.К. Воронцовой 14 июня 1824 года из Одессы в Крым, а еще раньше в шуточном послании Давыдову «на приглашение ехать с ним морем на полуденный берег Крыма» (1821):
В оде Хвостову Пушкин вновь надевает на себя маску «умного льстеца», уклоняющегося от любезного предложения приятеля отправиться в морское путешествие к брегам никому не нужной Тавриды, но если в послании 1821 года в роли Вергилия оказывается «толстый Аристипп», гедонист А.Л. Давыдов, то в «оде» 1825 года «чахоточным отцом немного тощей Энеиды» предстает классик Хвостов. При этом сюжет оды Горация, наполненной политическими аллюзиями, выворачивается Пушкиным наизнанку: латинский поэт молит богов хранить своего друга во время опасного плавания, и стихотворение заканчивается описанием страшной бури (известно, что поводом для написания оды стала буря в Риме, в результате которой Тибр вышел из берегов); у Пушкина прибытие в Грецию Хвостова обещает окончательную победу над чалмоносцами, замирение Эллады и возвращение золотого века Астреи. Напомню, что в неоклассической «морской теодицее» Хвостова («Послание к NN о наводнении», «Руские мореходцы», стихи на «разлитие Кубры» и др.) бури и потопы – лишь эксцессы в божественном плане мироздания и возвышенный предмет для поэтического воспевания любящего тишину и общественный покой сочинителя (эту несложную философию Пушкин спародирует впоследствии в «Медном всаднике»).
Вернемся к комическому шествию божеств и аллегорий, встречающих спящего мореходца Хвостова. Пушкин не только пародирует здесь пристрастие поэтов-классиков к изображению подобных шествий[357]
. Как справедливо заметила исследовательница, «реальный» смысл этой картины заключается в том, что на самом деле античные боги и аллегории провожают бессмертного (точнее, долгоживущего) пиита в царство вечного забвения [Довгий 1999: 57].В таком случае пародия Пушкина включается сразу в две важные для него традиции – классическое осмеяние антипоэта-вонючки Мевия в десятом эподе Горация, представляющем собой «бурлескный антипропемптикон» (комическую параллель к упоминавшимся выше стихам на отъезд истинного поэта Вергилия), и арзамасскую традицию изображения веселых похорон бездарных сочинителей (от батюшковского «Видения на берегах Леты» до арзамасских «панихид» беседчикам). Добавим, что само сочетание имен Вакха и Харона, замыкающих комическую процессию в пушкинской оде, не просто создает какофонический эффект, отмеченный исследователями («Вакххарон») [Арзамас 1994: II, 504; Худошина 2000: 44], но вносит в текст аллюзию на лежащую у истоков жанра литературной пародии комедию Аристофана «Лягушки», в которой Вакх отправляется с Хароном в подземный мир, чтобы выяснить, кто лучший трагик, Эсхил или Еврипид.