Король восседал в глубине экипажа, как раз под статуэткой Шартрской Богоматери. У его ног Келюс и Можирон плели коврики из лент, что в те времена считалось одним из самых серьезных занятий для молодых людей. Некоторым счастливцам удавалось подобрать искусные сочетания цветов, неизвестные до тех пор и с тех пор оставшиеся неповторенными, и сплетать коврики из двенадцати разноцветных ленточек. В одном углу Шомберг вышивал свой герб с новым девизом, который, как ему казалось, он только что изобрел, в то время как на самом деле он его просто где-то увидел. В другом углу королевский капеллан беседовал с лекарем. Невыспавшиеся д’О и д’Эпернон рассеянно глазели в окошечки и дружно зевали под стать борзым. И, наконец, в одной из дверец сидел Шико, свесив ноги наружу, чтобы быть готовым в любую минуту соскочить на землю или же забраться внутрь; он то распевал духовые гимны, то декламировал сатиры в стихах, то составлял бывшие тогда в большом ходу анаграммы, находя в имени каждого придворного — либо по-французски, либо по-латыни — обидные намеки.
Когда карета выехала на площадь Шатле, Шико затянул духовный гимн.
Капеллан, который, как мы уже говорили, беседовал с Мироном, повернулся к шуту и нахмурил брови.
— Шико, друг мой, — сказал король, — поберегись; кусай моих миньонов, разорви в клочья мое величество, говори все, что хочешь, о Боге — Господь милостив, — но не ссорься с церковью.
— Спасибо за совет, сын мой, — отозвался Шико, — а я и не приметил, что там в углу наш достойный капеллан беседует с лекарем о последнем покойнике, которого медик послал святому отцу, дабы тот упокоил бренное тело в земле, и жалуется, что за день это был третий по счету и что его вечно отрывают от трапезы. Не надо гимнов, золотые твои слова, гимны уже устарели, лучше я спою тебе совсем новенькую песенку.
— А на какой мотив? — спросил король.
— Да все на тот же, — ответил Шико. И загорланил во всю глотку:
— Я должен куда больше, — прервал его Генрих. — Сочинитель твоей песни плохо осведомлен.
Шико, не смущаясь поправкой, продолжал:
— Недурно, — сказал Келюс, продолжая сплетать ленты, — у тебя прекрасный голос, Шико; давай второй куплет, дружок.
— Скажи свое слово, Валуа, — не удостаивая Келюса ответом, обратился Шико к королю, — запрети своим друзьям называть меня другом: это меня унижает.
— Говори стихами, Шико, — ответил король, — твоя проза ни гроша не стоит.
— Изволь, — согласился Шико и продолжал:
— Браво! — похвалил король. — Скажи, д’О, не ты ли выдумал рисовый крахмал?
— Нет, государь, — сказал Шико, — это господин де Сен-Мегрен, который прошлый год отдал Богу душу, — его заколол шпагой герцог Майенский. Черт побери, не отнимайте заслуг у бедного покойника; ведь чтобы память о нем дошла до потомства, он может рассчитывать лишь на этот крахмал, да еще и на неприятности, причиненные им герцогу де Гизу; отнимите у него крахмал — и он застрянет на полпути.
И, не обращая внимания на лицо короля, помрачневшее при этом воспоминании, Шико снова запел:
— Разумеется, речь все еще идет о миньонах, — заметил он, прервав свое пение.
— Да, да, продолжай, — сказал Шомберг.
Шико запел:
— Твоя песенка уже устарела, — сказал д’Эпернон.
— Как устарела? Она родилась только вчера.
— Ну и что? Сегодня утром мода уже переменилась. Вот, посмотри.
И д’Эпернон, сняв шляпу, показал Шико, что впереди у него волосы острижены почти так же коротко, как и сзади.
— Фу, какая мерзкая голова! — заметил Шико и снова запел: