— Да, но при условии пожизненного заключения. Бийо, поверьте мне, я судил его еще более пристрастно, чем мне бы того хотелось. Будучи выходцем из народа или, вернее, будучи сыном народа, я, держа в своей руке весы правосудия, чувствовал, что чаша страданий народа перевешивала. Вы смотрели на него издали, Бийо, и вы видели его совсем не таким, как я: не удовлетворенный оставленной ему частью королевской власти, он подвергался нападкам и Собрания, считавшего его еще чересчур сильным, и честолюбивой королевы, и недовольной, чувствовавшей себя униженной знати, и непримиримого духовенства, и озабоченной лишь собственной судьбой эмиграции, и, наконец, его братьев, разъехавшихся по всему свету, чтобы от его имени созывать врагов революции… Вы сказали, Бийо, что король не был вашим ближним, что он был вашим врагом. Но ведь ваш враг побежден, а побежденного врага не убивают. Хладнокровное убийство — это не суд, это убийство. Вы только что превратили монархию в мученицу, а правосудие — в месть. Берегитесь! Берегитесь! Перегибая палку, вы так и не добились желаемого результата. Карл Первый был казнен, а Карл Второй стал королем. Яков Второй был изгнан, и его сыновья умерли на чужбине. Человек по природе впечатлителен, Бийо, и мы только что оттолкнули от себя на полвека, на столетие, может быть, огромную часть населения, которая судит о революциях, руководствуясь сердцем. Ах, поверьте мне, друг мой: именно республиканцы более других должны оплакивать смерть Людовика Шестнадцатого, потому что эта смерть падет на их головы и будет стоить им республики.
— Твои слова не лишены здравого смысла, Жильбер! — послышался чей-то голос.
Оба собеседника вздрогнули и разом обернулись к двери, потом в один голос вскричали:
— Калиостро!
— Бог мой, конечно, это я! — отвечал тот. — Но и Бийо тоже по-своему прав.
— Увы! — отозвался Жильбер. — В том-то и несчастье, что дело, которое мы защищаем, имеет две стороны, и каждый, глядя на него со своей стороны, может сказать: "Я прав".
— Да, но он должен также признать, что отчасти он не прав, — заметил Калиостро.
— Каково же на этот счет ваше мнение, учитель? — спросил Жильбер.
— Да, да, ваше мнение? — поддержал его Бийо.
— Вы недавно судили обвиняемого, — начал Калиостро, — а я буду судить ваш суд. Если бы вы осудили короля, вы были бы правы; но вы осудили человека — вот в чем заключается ваша ошибка.
— Не понимаю, — сознался Бийо.
— Слушайте внимательно, я уже начинаю догадываться, — посоветовал ему Жильбер.
— Надо было, — продолжал Калиостро, — убить короля, пока он был в Версале или в Тюильри, неведомый народу, в окружении придворных, отгородившийся стеной швейцарцев; надо было убить его седьмого октября или одиннадцатого августа: седьмого октября и одиннадцатого августа это был тиран! Но, после того, как его пять месяцев продержали в Тампле, где он находился у всех на виду, ел, спал на глазах у народа, стал приятелем простого человека, ремесленника, торговца, он вследствие этого кажущегося унижения возвысился до звания человека, и тут уж надо было обойтись с ним по-человечески — иными словами, осудить его на ссылку или заключение.
— Вот вас я не понимал, — обращаясь к Жильберу, заметил Бийо, — а гражданина Калиостро отлично понимаю!
— Эх! Разумеется, после этих пяти месяцев заточения вам его представляют трогательным, невиновным, достойным уважения; вам показывают его прекрасным мужем, заботливым отцом, славным человеком. Глупцы! Я считал их умнее, Жильбер! Его даже приукрашивают, делают из него другого человека: как скульптор ударами резца извлекает статую из мраморной глыбы, так и из этого прозаического, вульгарного существа, ни злого, ни доброго, находившегося во власти своих физических потребностей, из человека, который и набожным-то был в ограниченных пределах — не как возвышенный ум, а наподобие церковного старосты, — из этой неуклюжей фигуры нам высекают статую мужества, терпения и смирения; статую возводят на пьедестал страдания; бедного короля превозносят, возвеличивают, освящают; дошло даже до того, что и жена его любит! Ах, дорогой мой Жильбер, — рассмеявшись, продолжал Калиостро, — кто бы мог нам сказать четырнадцатого июля, или в ночь с пятого на шестое октября, или десятого августа, что королева когда-нибудь полюбит своего супруга?
— О, если бы я мог додуматься до этого раньше!.. — прошептал Бийо.
— Ну и что бы вы тогда сделали, Бийо? — спросил Жильбер.
— Что бы я сделал? Да я бы его убил либо четырнадцатого июля, либо в ночь с пятого на шестое октября, либо десятого августа; мне бы это большого труда не составило!
В этих мрачных словах звучал такой патриотизм, что Жильбер простил Бийо, а Калиостро пришел в восторг.