Хозяева постоялых дворов сговорились и по общему решению не только не взвинтили цены, но снизили их. Вот вам пример бескорыстия.
Журналисты, ведущие между собой неумолимую повседневную борьбу и нападающие друг на друга со страстью, которая подогревает всеобщую ненависть вместо того, чтобы ее умерять, так вот, журналисты — по крайней мере двое из них, Лустало и Камил Демулен, — предложили заключить союзный пакт между всеми пишущими. Они отказались от всякого соперничества, от всякой ревности; они поклялись отныне соревноваться лишь в том, что содействует общественному благу. Вот вам пример патриотизма.
К сожалению, их предложение не нашло отклика в прессе и поныне остается не более чем возвышенной утопией, каковой, вероятно, пребудет и впредь.
Со своей стороны Собрание тоже получило мощную порцию электрических разрядов, колебавших Францию наподобие землетрясения. За несколько дней до того оно по предложению гг. Монморанси и Лафайета отменило наследственное дворянство, которое защищал аббат Мори, сын деревенского башмачника.
Еще в феврале месяце Собрание отменило наследственное право там, где оно чинило зло. По поводу повешения братьев Агасс, которые были осуждены за подделку векселей, Собрание постановило, что отныне ни дети, ни родители преступников не будут опозорены казнью их близких.
Между прочим, в тот самый день, когда Собрание отменило наследственную передачу привилегий, как отменило наследственную передачу кар, перед Собранием предстал некий немец, явившийся с берегов Рейна, сменивший данные ему при рождении имена Иоганн Батист на имя Анахарсис — Анахарсис Клоотс, — прусский барон, родившийся в Клеве, предстал и объявил себя депутатом рода человеческого. Он привел с собой два десятка людей, принадлежавших к разным народам и одетых в национальные костюмы, всех сплошь изгнанников, и явился во имя народов просить для них у единственных законных правителей места на празднике федерации.
Оратору от лица рода человеческого было даровано место на празднике.
С другой стороны, влияние Мирабо сказывалось все сильнее: благодаря этому могущественному соратнику двор приобрел сторонников не только в рядах правых, но и из числа левых. Собрание едва не с энтузиазмом проголосовало за предоставление по цивильному листу королю двадцати четырех миллионов, а королеве четырех миллионов.
В общем, к ним возвращались двести восемь тысяч франков долгов, которые они оплатили красноречивому трибуну, и шесть тысяч ливров ренты, которые они выплачивали ему ежемесячно.
Впрочем, Мирабо, казалось, не ошибся насчет настроения провинций; те из представителей, что были приняты Людовиком XVI, распространили в Париже восторженное отношение к Национальному собранию, но в то же время и религиозное преклонение перед королевской властью. Они снимали шляпы перед г-ном Байи с криком: «Да здравствует нация!» — но перед Людовиком XVI они опускались на колени и слагали свои шпаги к его ногам с криком:
«Да здравствует король!»
К несчастью, король, натура не слишком поэтическая и не слишком рыцарственная, слабо отзывался на все эти душевные порывы.
К несчастью, королева, слишком гордая, слишком, если можно так выразиться, проникнутая лотарингским духом, не придавала этим идущим от сердца свидетельствам того значения, какого они заслуживали.
И потом — несчастная женщина! — на дне своей души она таила нечто мрачное, нечто сродни тем темным пятнам, которые покрывают солнечный диск.
Этим мрачным темным пятном, разъедавшим ей сердце, была разлука с Шарни.
Шарни, конечно, мог бы уже вернуться, но оставался при г-не де Буйе.
Когда она встречалась с Мирабо, на мгновение у нее промелькнула мысль пококетничать с этим человеком развлечения ради. Ее королевскому и женскому самолюбию было бы лестно видеть могущественного гения склонившимся к ее ногам; но, в сущности, что значит для сердца гений? Какое дело страстям до утех самолюбия, до побед, одержанных гордыней? Прежде всего, королева своим женским зрением видела в Мирабо человека из плоти и крови, человека с нездоровой тучностью, с морщинистыми впалыми щеками, в шрамах и рытвинах от оспы, с покрасневшими глазами, с опухшим горлом; она тут же сравнила с ним Шарни, изящного дворянина в расцвете лет и красоты, облаченного в блестящий мундир, который придавал ему несравненный воинственный вид, меж тем как Мирабо в штатском платье был похож, когда гений не одушевлял его властного лица, на переодетого каноника.
Она пожала плечами; она испустила глубокий вздох; глазами, покрасневшими от ночных бдений и слез, она измерила разделявшее их расстояние и замирающим голосом, в котором дрожали рыдания, прошептала: «Шарни, мой Шарни!»