«Я испросил разрешение министров снести Венецианскую башню в Акрополе, потому что эта башня позорит его. Она занимает самую красивую часть Пропилеи, на ее камнях надписи, оставшиеся от времени расцвета эллинской культуры. Мое предложение очистить Пропилеи от безобразной пристройки было с радостью принято всей греческой публикой. Я уже купил лес, как вдруг, к своему ужасу, узнал от министра народного просвещения, что мне запрещено впредь трудиться на благо Греции. По-видимому, произошло какое-то недоразумение. Возможно, я чем-нибудь нечаянно огорчил Вас. Покорнейше прошу объяснить мне, чем я заслужил Ваше нерасположение. Я прошу одного — позволить мне убрать из Акрополя это венецианское чудовище».
Письмо возымело действие. Король не удостоил Генри ответом, но министр просвещения получил распоряжение позволить доктору Генри Шлиману финансировать снос Венецианской башни. Однако его непосредственное участие не рекомендовалось. Снести башню было поручено Археологическому обществу.
Непросто было Софье утешить мужа.
— Я знаю, тебя очень огорчает, что ты не можешь руководить этой работой, не можешь принимать в ней участие. Но ты же добился того, о чем мечтал. Эту гадкую башню скоро снесут, древние камни вернутся на свое место. Греция все равно будет тебе благодарна.
Четвертого июля Археологическое общество направило Шлиману письмо с благодарностью за тринадцать тысяч драхм (2600 долларов), которые он перевел обществу для сноса башни.
Лето было жаркое, ленивое, оно текло, не справляясь ни по календарю, ни по часам. Твердая поступь времени сменилась каким-то беззаботным скольжением. Шлиманы часто уезжали на весь день к морю, прихватив с собой большую корзину с едой. Новомодные купальные костюмы едва прикрывали колени, и некая газета с прискорбием отмечала этот факт: «Нельзя без отвращения смотреть на женщин из народа, купающихся полуголыми на глазах у мужчин».
По молчаливому согласию, Софья и Генри не касались в разговорах ни предстоящего суда, ни вообще своей работы. Даже стиль их жизни изменился. После целого дня, проведенного на воздухе, они рано уходили к себе на веранду, под полог ночного неба, затканного тысячами алмазных блесток. Генри надевал ночную сорочку из сшитых еще в Париже и оставался с Софьей, пока ее не начинало клонить в сон. Они читали, разговаривали. Когда Софья засыпала, он вставал и уходил к себе в кабинет. Каждый день со всего света приходило множество писем, газет, научных журналов со статьями о Шлимане, и восторженными и ругательными. Он ничего не оставлял без ответа, его письма были столь же пространны, как иные из статей. Когда Софья просыпалась, разбуженная солнцем над Акрополем, огромным, как медный котел, Генри был уже на ногах.
В конце июня Софья с Андромахой посадили его на пароход «Византия». Перед отъездом он снял для Софьи дом в Кифисьи, который ей так нравился. Дом осеняли высокие деревья, за садом текла неторопливая речушка. В одном крыле было две спальни, в другом—еще одна спальня, кухня и уборная; середину занимала большая гостиная, служившая также столовой. Перед гостиной была крытая веранда, а задняя стеклянная дверь вела в сад, где буйствовал виноградник, и уже дальше была речка. Софья перевезла в этот прелестный уголок всех домочадцев с улицы Муз, пригласила мать с братьями. Скоро дом наполнился вкусными запахами стряпни мадам Виктории. Это были ее счастливейшие минуты: Софья рядом, строгий доктор Шлиман за тридевять земель отсюда. Сестра Катинго частенько привозила детей поиграть с Андромахой.
— Когда я слушаю, как шумит ветер в листьях, — признавалась ей Софья, — как журчит ручей, я чувствую себя отрешенной от всего. И при этом мне все интересно! Мне удалось выкинуть из головы всю чушь, связанную с тяжбой. Я живу настоящей минутой и не думаю о том, что будет.
Хотя улица, ведущая на площадь, была вся перерыта, Софья брала с собой Андромаху показать, как под платанами гуляет королевская чета.
Письма и открытки от Генри приходили почти каждый день.