Иногда так хочется поговорить с тобой. Давай поговорим немножко. И вообще мы теперь будем иногда разговаривать, хорошо? Ромка нам не помешает. Впрочем, ты можешь мне и не отвечать. Я сама буду отвечать за тебя словами, когда-то сказанными тобой, о которых ты, может быть, и забыл, но я их все помню, помню. Позволь мне эту маленькую вольность, и обещаю тебе никогда не говорить о музыке.
— Мне трудно говорить о том, что я очень люблю. Если это выражение чувств к моей стране, к человеку, к музыке — я даже не могу говорить об этом.
— Мне это так понятно. Но о поэзии, по-моему, можно, несмотря на то что…
— Я очень люблю поэзию и сам, как говорится, в молодости грешил стихами.
— Мне бы очень хотелось знать одно из них. Например, ту же „Степь“.
— Правильно оно называется „Пустыня“.
— Ты, наверно, имеешь в виду ваши степи? То, что у вас называется прериями, у нас — табунными землями. Ромка, замолчи, разве ты не видишь, что это всего-навсего коряга… И, кстати, я ничуть не удивилась тому, что твой самый любимый поэт Пушкин. Странно, если бы было иначе.
— Поэзия — говорящая музыка души… Главное, чтобы литература, искусство помогали человеку жить, совершенствоваться, творить добро, верить в будущее.
— Но все-таки наш разговор чем-то похож и на интервью. И это так грустно. Я сама виновата. Давай о чем-нибудь другом. Ромка, ты опять придешь домой весь в репьях. Марш назад!.. Знаешь, я очень смеялась, когда увидела в газете твой портрет в черкеске и в папахе. А что ты думаешь делать со своим грузинским кинжалом? Впрочем, я и так знаю: расправляться с рецензентами. Это ты хорошо придумал. Если не возражаешь, я арендую у своего отца казачью шашку и мы займемся этим вдвоем. С ними только так и можно разговаривать. Например, с этим из „Музыкальной Америки“. Как это он написал о романтизме твоей игры? „Я иногда удивляюсь, как с таким фатальным дефектом ему удалось победить на конкурсе…“
Но не за этот ли фатальный дефект тебя и полюбили в нашей стране?! А вообще-то не обращай на них внимания. Я бы на твоем месте посмотрела на это как на похвалу. И слишком многого мы от них захотели. Генрих Нейгауз говорит, что погружение в чужое „я“ возможно лишь в состоянии любви.
— Если я что-то люблю, если мне что-то нравится, то я это люблю, как говорится, без оглядки.
— Но, по-моему, дорогой, и об этом лучше помолчать… Знаешь, у моего отца еще и кавказская бурка. Ее подарил ему один генерал, с которым они вместе служили на фронте, а этому генералу привезли ее на фронт дагестанские горцы вместе с черкеской и папахой. С точно такими же, какие подарили тебе в Грузии. И я знаю, что тебе не покажется странным, что я ранней весной и осенью, когда ночи холодные, люблю укрываться этой отцовской буркой на веранде, а зимой, когда мороз и ветер, иногда закутываюсь в нее и гуляю во дворе среди голых сох зарытого на зиму виноградного сада. У вас, должно быть, не зарывают на зиму виноградные лозы, тепло, а у нас зарывают. На минуту представь себе: всё в снегу, одни голубые сохи стоят — и запах бурки на морозе. У меня есть свои любимые запахи, а у тебя? И всегда это с чем-нибудь связано… Как это ты сказал: без оглядки?
— …И если любовь должна быть долгой, крепкой, глубокой, сильной, то она должна быть чистой, простой, готовой на жертвы».
И еще был этот голубовато мерцающий квадрат, на котором вдруг могли появиться его лохматая голова уже не с застывшей, как в журнале, а с живой детской улыбкой, и его длинный тонкий силуэт с большими руками на клавишах рояля. Внезапно одно воспоминание вспышкой осветило Луговому и, как молния, прорезавшая ночь, соединяет Дон, остров, хутор на яру, соединило то, что, казалось, было несоединимо. Да, это был тот первый год, когда Наташа, где бы она ни была, спешила домой к часу, когда в угловой комнате зажигался экран телевизора. Не часто и Луговому удавалось вернуться к этому времени домой, но в этот субботний вечер, как всегда, раньше обычного закончился в совхозе рабочий день. Раньше вернулась с медпункта и Марина. Когда он пришел, было еще светло, но они уже сидели, закрыв ставни, в угловой комнате, и ему показалось, — а теперь он вспомнил совершенно точно, — что, когда и он принес свой стул и поставил рядом с Наташиным стулом, она не обрадовалась ему. Она молча покосилась в его сторону и как будто даже сделала движение, чтобы отодвинуться со своим стулом.
И вот появился на экране он — тогда не проходило дня, чтобы не появлялся он на экране или же не играл по радио. И теперь вдруг то, чему Луговой тогда не придал, да и не мог придать значения, с мгновенной яркостью озарилось в его сознании, связавшись с тем последующим, что он успел узнать и перечувствовать за это время.