А переступить его Григорий не решался. Лина продолжала неистовать. Повернулся, хотел обнять, но Лина, наливаясь гневом, отпихивала его, бросала злые, жестокие слова:
— Что же ты, миленочек, жену свою оставил? Потаскун ты этакий... Совесть-то, поди, гложет, хмарь душу берет.
Решился Григорий на последнее, отчаянное: оскорблением ее остудить, как она его остужает. Клин клином выбить. Но не тут-то было. Пуще прежнего взъярилась Лина: припомнила и Веру, и то, как напрокудил он — да в кусты. Словам девки поверил, а ее спросить не удосужился.
— Что же ты думаешь: простила я тебя? На-ко, выкуси!
— Разве не правда? Разве налгала? Ну и паскуда же она.
— Ты Веру не паскудь. Права она, как никогда права. Да дело-то не в этом. Ты же испугался. Ты же сбежал. Замараться побоялся. Вот и сейчас лазейку ищешь. Чистеньким хочешь выглядеть. Ан нет, миленочек, не выйдет. Катись к женушке, пускай она грязь с тебя смывает. Она же, поди, святая.
— Да, святая. Она — святая.
Перебранка достигла накала: чувства задвинулись в угол, гнев и боль выступили на видное место. Ничего не оставалось Григорию, как бежать от Лины, бежать, едва ли не закрыв глаза.
На крыльце дома поджидала Григория Люба — смирная, молчаливая. Поднялась, открыла дверь, пропустила мужа, следом вошла и сразу же — к печи: загремела посудой. Будто с работы пришел.
— Что же ты не спросишь, где я был? — отодвинув тарелку с супом, спросил Григорий.
— Зачем?
— Как — зачем? Или я не муж тебе? Должна же ты возмутиться.
— Ешь — суп стынет.
— Господи, ты-то за что мучаешься?
— А ты? — тихо спросила.
Григорий приподнял голову и встретился с ее удивительными глазами. Внутри аж холодом жгучим повеяло. Припал к коленям Любы, заскрипел зубами:
— Прости, Люба. Прости.
— Не мучай себя. Не надо, — все тем же тихим голосом попросила Люба. — Оба мы с тобой несчастны, как брат и сестра, одной связкой связаны.
Слово дал Григорий: жить с Любой, сына растить. Жизнь свою как бы сызнова начать.
Хозяйка им в доме своем две комнаты отдала, в огороде три сотки выделила, а сарай Григорий сам пристроил. Не сарай получился, а игрушечный домик — одно загляденье!
— Тут не поросенку жить, а нам, — шутила Люба.
Григорий отвечал серьезно, деловито:
— Я покрасивше построю. Потерпи чуток.
— Мне и здесь хорошо, — отмахивалась Люба.
Григорий твердо говорил:
— Лучше будет. Поверь мне.
— Верю, Гриша.
И самому Григорию хотелось верить: так оно и будет. Зарплата шла хорошая: работал он уже самостоятельно. То, как строил он остовы шурфов, вызывало восхищение. Шахтеры с других участков приходили полюбопытствовать. Вроде бесхитростное сооружение, — обычно видом своим напоминает что-то неуклюжее, тяжелое и скрипучее, — а тут погляди — глаз не оторвешь: все невесомо, ажурно. А если издали поглядеть, то ощущение такое, будто остов в воздухе парит, еще минута-другая — и оторвется от шурфа и плавно поплывет по степи. Попервоначалу товарищи высказывались с опаской:
— Смотри, Гриша, рухнет. Беды не оберешься.
— Не рухнет, — уверенно отвечал Григорий.
Слух о его мастерстве быстро прошел по всей шахте. Докатился и до руководителей строительной конторы. Приехал к Григорию главный инженер. Поговорили по душам, вина выпили, сарай поглядели, на шурф, который поблизости находился, съездили, — Григорий не упрямился: есть глаза — пусть смотрит, — а как дело дошло До уговоров, тут Григорий не отозвался. Уехал главный инженер стройконторы раздосадованный. А страничку с телефоном, едва ли не силком всученную Григорию инженером, он изорвал на мелкие кусочки и по ветру пустил.
А потом — вот ведь ушлый народ какой! — заявились шабашники. Было их двое — тощий, длинный, с хрипотцой в голосе и кругленький, непоседливый: так и ерзал на стуле, так и хлопал себя по толстым коленям. Навострились они поехать в дальний район области — Красноармейский, в село Андреевку: куш можно там сорвать немалый. Есть резон рискнуть, а с таким мастером, как он, Григорий, и рисковать не придется. Всякий председатель колхоза только счастлив будет. Понимал Григорий: правда в словах шабашников есть. Вспомнились его хождения по селам с дедом. Деда встречали как званого гостя. За стол рядом с лучшими людьми сажали, просили навещать почаще. К деду дурацкая кличка «шабашник» не липла, язык не поворачивался. Так и здесь будет, если он, Григорий, согласие даст. Понимали это и шабашники. Вот и льстили, обещали горы золотые, дорожку коврами устилали. Искушение взяло Григория: не махнуть ли с шабашниками. Авось с деньгами приедет хорошими. А на работу примут, пожурят, но — примут. Так, наверно, и поступил бы Григорий, да взглянул на Любу, увидел глаза ее, тоской подернутые, и резко, даже грубовато сказал:
— Нет, не просите. Никуда не тронусь я. Мне и здесь хорошо.
— Ох, пожалеешь ты, Григорий, да поздно будет.
— Нет, не пожалею. Всего вам доброго.
А как ушли шабашники, Люба тихо спросила:
— Меня пожалел?
— Зачем ты так, Люба? Не унижай себя. Хватит. Сколько можно. Пять лет живем, а ты все прошлое шевелишь.
— Хочу, а не могу, — честно призналась Люба. — Ты уж прости меня, Гриша.