. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
О провинция! ты растлеваешь людей, ты истребляешь всякую самодеятельность ума, охлаждаешь порывы сердца, уничтожаешь все, даже самую способность желать! Ибо можно ли называть желаниями те мелкие вожделения, исключительно направленные к материяльной стороне жизни, к доставлению крошечных удобств, которые имеют то неоцененное достоинство, что устраняют всякий повод для тревог души и сердца? Какая возможность развиваться, когда горизонт мышления так обидно суживается, какая возможность мыслить, когда кругом нет ничего вызывающего на мысль? Когда человек испытывает горькую нужду, когда вместе с тем все вокруг него свидетельствует о благах жизни, все призывает к ней, тогда нет возможности не пробуждаться даже самой сонной натуре. Воображение работает, самолюбие страждет, зависть кипит в сердце, и вот совершаются те великие подвиги ума и воли человеческой, которым так искренно дивится покорная гению толпа. Что нужды, что подготовительные работы к ним смочены слезами и кровавым потом; что нужды, что не одно, быть может, проклятие сорвалось с уст труженика, что горьки были его искания, горьки нужды, горьки обманутые надежды: он жил в это время, он ощущал себя человеком, хотя и страдал…
Да; жалко, поистине жалко положение молодого человека, заброшенного в провинцию! Незаметно, мало-помалу, погружается он в тину мелочей и, увлекаясь легкостью этой жизни, которая не имеет ни вчерашнего, ни завтрашнего дня, сам бессознательно делается молчаливым поборником ее. А там подкрадется матушка-лень и так крепко сожмет в своих объятиях новобранца, что и очнуться некогда. Посмотришь кругом: ведь живут же добрые люди, и живут весело – ну, и сам станешь жить весело.
О, вы, которые живете другою, широкою жизнию, вы, которых оставляют жить и которые оставляете жить других, – завидую вам! И если когда-нибудь придется вам горько и вы усомнитесь в вашем счастии, вспомните, что есть иной мир, мир зловоний и болотных испарений, мир сплетен и жирных кулебяк – и горе вам, если вы тотчас не поспешите подписать удовольствие вечному истцу вашей жизни – обществу!
А все-таки странно, что я сегодня целый вечер сижу дома и один. Где бы они могли быть все? у Порфирия Петровича – не может быть: он так мил и любезен, что всегда меня приглашает; Александр Андреич тоже души во мне не слышит: "Ты, говорит, только проигрывай, а то хоть каждый день приезжай".
Верно, у князя Льва Михайловича! Странный человек этот князь! Рассердился на меня не на шутку за то, что я выразился, якобы он, в удобное для охоты время, командирует своего секретаря, под видом дел службы, собственно для стреляния дичи к столу его сиятельства. "Что ж, говорит, тут дурного? разве это взятка? вы мне скажите, взятка ли это? Разве я вымогал, сделал какую-нибудь подлость, разве это деньги? Деньги ли дичь, спрашиваю я вас? и имел ли он право, этот молокосос, осуждать действия начальства, подрывать доверие к нему, он, который каждое воскресенье обедает у меня?" Князь вообще знаменит строгостью своей логики, и Порфирий Петрович очень смеялся, рассказывая мне про негодование его сиятельства.
Вообще я знаю очень много примеров подобного рода логики. Есть у меня приятель судья, очень хороший человек. Пришла к нему экономка с жалобой, что такой-то писец ее изобидел: встретившись с ней на улице, картуза не снял. Экономка – бабенка здоровая, кровь с молоком; судья человек древний и экономок любит до смерти. Подать сюда писца.
– Ты по какому это праву не поклонился Анисье?
– Да помилуйте, ваше высокоблагородие…
– Нет, ты отвечай, по какому ты праву не поклонился Анисье?
– Да помилуйте, ваше высокоблагородие…
– Ты мне говори: отвалятся у тебя руки? а? отвалятся?
– Да помилуйте, ваше высокоблагородие…
– Нет, ты не вертись, а отвечай прямо: отвалятся у тебя руки или нет?
La question ainsi carr'ement pos'ee,[95]
писец молчит и переминается с ноги на рогу. Приятель мой – во всем блеске заслуженного торжества.– Что ж ты молчишь? ты говори: отвалятся или нет?
– Нет, – отвечает подсудимый с каким-то злобным шипеньем.
– Ну, следственно…
И логика, как и всегда, осталась победительницею анархии.
А может быть, «они» и у доктора. Милейший человек этот доктор и преостроумный. Когда придет к нему крестьянин или мещанин "за своею надобностью" или проще по рекрутской части и принесет все нужные по делу документы, он никогда сразу не начнет дела, а сначала заставит просителя побожиться пред образом, что других документов у него нет, и когда тот побожится, "чтоб и глаза-то мои лопнули" и "чтоб нутро-то у меня изгнило", прикажет ему снять сапоги и тщательно осмотрит их. Понеже научен доктор долголетним опытом и практикою, что у мужика сапоги все одно что ломбард.
"И за всем тем доктор предрагоценный человек. Выпить ли, сыграть ли в "любишь не любишь" – на все это он именно душа. Особливо как на ту пору подойдет рекрутский набор.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .