Дом и сарай, прилегающий к нему, были побелены, местами дождь размыл известь, и теперь стены неприятно зияли глиняными ранами. Узкие стены без потолка разделяли дом на две половины. Мы пошли в правую. Тщательно выскобленные нары с одеялами, кошмами и подушками по бокам, воронка репродуктора над окном, лавка, окованный жестью сундук, обложка журнала «Смена», наклеенная на стену — вот и все, что составляло убранство комнаты.
Тоненькая женщина засыпала в казан лапшу. Лицо еще не старое, но увитое морщинами, завязанным под подбородком платком покрыты голова и спина. На полу, сложив ноги калачиком, играли белыми гальками три девочки, немного старше тех карапузов, что бегали по двору за собакой. Сам Бикчентаев лежал на нарах и, кажется, дремал. Он услышал стук наших сапог и мгновенно вскочил.
— Здравствуй, — поздоровался с ним Зинур.
Бикчентаев не ответил на приветствие и встал в оборонительную позу. Я обратил внимание, что у него круглые и лицо, и глаза, и рот, и кулаки, которые он злобно стиснул.
— Пришел? — прохрипел Бикчентаев.
— Пришел, — так глухо ответил Зинур, что мне почудилось, будто во рту у него пересохло.
— Пришел… Все бери. Подавись!
— Думай, что говоришь, — уже спокойней сказал Зинур. — «Подавись»? Эх ты! Я исполнитель приговора. Ясно?
— Хороший человек исполнителем не будет.
— Пускай я плохой, самый плохой, ты самый лучший.
— Да, Бикчентаев самый лучший. Бикчентаев любит детей. Бикчентаев в город пойдет, на завод устроится, много денег заработает. А ты все бери.
Бикчентаев кинулся к сундуку, рванул крышку, бросил на пол старую шелковую шаль с кистями, суконный пиджак, крошечные валенки, скатерть, полушубок, охапку белья, а потом подлетел к дочерям и начал срывать с них платья и рубашонки.
Мы еще не успели сообразить, что делать, как к Бикчентаеву подбежала жена и, пронзительно вскрикнув, толкнула его на нары. Он грузно рухнул, хотел подняться, но она несколько раз ожгла его скалкой, и он быстро отполз на четвереньках в угол.
Женщина отдышалась, подняла тускло-белое лицо и что-то сказала Зинуру на родном языке.
Зинур печально опустил веки.
Затем он сел на скамью, вынул из кирзовой сумки листы, проложенные копиркой, и приготовил карандаш.
Бикчентаева складывала к ногам судебного исполнителя вещи, принадлежавшие мужу, он оценивал их и заносил в акт описи. В облике этой тоненькой, как талинка, женщины было столько достоинства и независимости и вместе с тем страдания, что я невольно и восхищался ею и чуть не плакал.
Зинур ушел с хозяйкой в комнату напротив. Бикчентаев лежал, привалившись в угол. Дети, теперь уже все пятеро, безмолвно играли возле печи белыми гальками.
Не знаю почему, может, потому, что пришел вместе с Зинуром, я чувствовал себя виноватым перед этими маленькими людьми. Захотелось, нет, не задобрить, а приласкать, развеселить их. Но я не знал, как это сделать. Текли мучительные минуты, цокали о пол гальки, посверкивал глазами сквозь пальцы Бикчентаев. Я вспомнил, что в кармане брюк лежат у меня колокольчики, что привязывал к удилищам, когда ловил налимов. Я достал колокольчики, подошел к детям и раскрыл ладонь. Один колокольчик упал на половицу, звякнул и подкатился к пятке востроносого мальчика. Тот было засмеялся, схватил колокольчик и сунул за пазуху, но тут же, вдруг словно что-то вспомнив, положил его в мою ладонь и стал давить на нее: не надо, мол, уходи. Я отвел руку, а затем протянул ее к девочкам, но и они, как по команде, молча стали отталкивать ее. Пришлось вернуться на скамью.
Все с той же осанкой, в которой были и гордость и достоинство, закрыла за ними сбитые из жердин ворота жена Бикчентаева. Зинур сказал ей, что придет за вещами после ненастья, и мы, горбясь, отправились в обратный путь.
Над деревней, над горами, над рекой — тучи, пучки солнца, дождь, темный, сонный, холодный. И не знаешь, когда он кончится, и не веришь, что развернется и туго вздуется в вышине через день-два желанная, ласковая, бодрая синь неба.
Чем дальше мы уходили от Салаватово, тем сильнее тянуло ветром. Тяжелый, он скользил смоляными полосами поперек реки, как ножом, состругивал с ее поверхности выпучины, гребешки струй, поднимаемую течением рябь.
Зинур тревожно сказал:
— Черный ветер идет.
Видно, вверху, в небе, ветер дул еще пуще: бугрило тучи, заламывало и распушало края.
Часто вспыхивали то зеленые, то голубые, то красные молнии. Лениво похрустывал гром.
Еще до того, как мы вошли в рощу, начал стегать землю непроглядный ливень. Почудилось, будто лопнули разом все тучи и вот теперь свирепо падают на округу.
Перед самым входом в рощу проселок был загорожен шишковатым стволом древнего вяза. Должно быть, не выстоял он под ветром и рухнул. Угрюмо торчали крючковатые корни, но не все их выворотило: остались и такие, которыми он хватко держался за почву, словно надеялся, что они еще долго будут гнать соки в его могучее тело.