Начали мы с того, что однажды вечером, накормив Тоту, как я ее назвал, я дал ей в лапу камешек. Она замерла, пытаясь понять, зачем я это сделал, и тогда я дал ей в другую лапу два камешка, в третью – три, в четвертую – четыре. Тота, подержав камешки в лапах, сложила их горкой и вернула мне один, потом три, потом пять камешков. Я продолжил игру, вернув ей семь штук и ждал, что она вернет мне девять, подразумевая ряд нечетных чисел, но она вернула мне одиннадцать. Ага, понял я, простые числа. Я сходил на берег и, набрав там еще камешков, дал Тоте тринадцать штук, потом семнадцать. Она сложила их кучкой перед собой, положила отдельно два камешка, обвела их кругом и положила рядом четыре. Я взял три камешка, лапой Тоты обвел их кругом и положил рядом шесть камешков. Потом ткнул внизу под кругом точку и добавил еще три камешка, всего получилось девять. Это было возведение в степени… Таким образом мы добрались до логарифмов, но когда дело дошло до высшей математики, разговор застопорился, потому что она начала показывать мне то, что я не понимал, к обоюдному огорчению.
Огорчение она показывала мне телом, так же, как и я – нужно было сесть, ссутулившись, свесив руки или лапы и сцепив кончики пальцев или пальцекоготков. Радость и удовольствие мы показывали друг другу тоже одинаково – я выпрямлялся, два раза легонько хлопал и два раза поглаживал ее по тому месту на теле, где росли верхние лапы, а она проделывала то же самое с моим плечом, когда я сидел, или с моей поясницей, если я стоял, потому что выше не дотягивалась.
Потом мы перешли к еде, воде, растениям, насекомым и так далее. Я использовал для этого нечто похожее по смыслу на смесь азбуки Морзе и алфавита Брайля. Трудно пришлось с отвлеченными понятиями, но я не торопил ее, пока меня устраивало наличие понятий «хорошо» и «плохо».
Когда наступила зима, Тота, как мне показалось, заболела. Она отказалась от еды, уменьшилась в размере вдвое и покрылась густой вязкой слизью. Я с тревогой наблюдал за ее состоянием и порой тормошил ее, пытаясь понять жива она или нет. Каждый раз ее неподвижность пугала меня до боли в сердце, и каждый раз, ощутив слабенькое пожатие ее лапки, я облегченно выдыхал, легонько отстукивал по ее спине «хорошо» и на некоторое время оставлял ее в покое. Впрочем, поначалу ее так же беспокоило, когда я засыпал, но потом она поняла, что для меня нормально на несколько часов оставаться неподвижным и не идти на контакт. Наконец, когда стало по-настоящему холодно, Тота свернулась колечком, слизь, покрывавшая ее тело, загустела как воск, и, из последних сил простукав по моей ноге «спать», она замерла, крепко прижав лапы к животу и став похожей на ту «картошку», которую я когда-то подобрал у Ганимеда. Я понимал, что сейчас ничего не надо делать, но все-таки набрал кучу гнилых ветколистьев и насыпал их поверх Тоты, не забыв сделать воздуховод в этой куче.
Как и в прошлую зиму, я почти все время сидел в горячем источнике, напивался, но уже не так отчаянно, как раньше, и частенько приходил к Тоте, просто посидеть рядом с ней. Пускай она сейчас не могла разделить со мной обед или поболтать о чем-нибудь, но одна мысль о том, что у меня теперь есть кто-то, кому я нужен, уже делала меня если не счастливым, то, по крайней мере, спокойным, и придавала мне сил и надежду на то, что, когда Тота выйдет из спячки, все будет хорошо. Как именно будет хорошо, я не знал, но надежда на это у меня появилась благодаря Тоте.
Но надежды мои не оправдались. Когда пришла весна, Тота не проснулась.
Я долго ждал, когда она очнется, потом, не выдержав, раскопал истлевшие листья и вытащил тельце Тоты на свет. Воск с ее шкурки осыпался, она вытянулась и не шевелилась. Я отнес ее к воде, подумав, что, возможно, купание поможет ей очнуться. Но, искупав ее и положив на теплый песок, через некоторое время я почувствовал запах гниения. К ее тельцу потянулись мелкие насекомые. Я сел рядом с ней и заплакал. Потом, умывшись и отогнав насекомых, поймал двухвостку и попытался сжечь останки Тоты. Ее шкурка горела плохо, сжималась, как целлофан, коптила и дымилась. Тогда я отнес ее в лес и, выкопав яму, похоронил. Просидев рядом с могилкой, я встал и пошел куда глаза глядят. Глаза мои глядели на закат, и я опять оказался на берегу озера.
Я бездумно кидал в воду камешки и думал о том, что я никогда отсюда не выберусь и что жизнь моя мало отличается от существования животного. Есть, спать, бродить по окрестностям, вспоминать свое небогатое событиями прошлое, вот, собственно, и все, что мне остается, потому что прекратить это насильственным путем у меня не хватает силы воли.
Я приходил на берег еще несколько дней подряд, вспоминал наши с Тотой «уроки», спал, тосковал. Сам не знаю почему, но меня тянуло туда, где я, пусть ненадолго, но нашел хоть какое-то подобие общения. Одиночество хорошо, если ключ в воображаемой двери вставлен с твоей стороны, тогда оно называется – свобода. Но если у тебя нет возможности открыть эту дверь и выйти, тогда свобода становится мучительным пленом.