— Теряем, лучших людей теряем, — соглашаюсь. — А ради чего? Вот мы войну, Бедряга, выиграли. Вроде радость, а на душе тошно. Тысячи лет только тем и занимаемся, что пытаемся себя очеловечить, а всё равно звериная сущность просыпается. Давай, наливай чего покрепче. Лучше водки. И вообще, зря мы в эту историческую кашу влезли. Жил себе спокойно этот мир параллельно нашему. Знаешь же, что собственную историю всё равно не переделать. Это всё уже случилось. Но есть реальность соседняя. Параллельная. И сегодня, здесь, их 1812 год. Жили они, не тужили, сражались, умирали. Без нас. Нет, влезли мы в чужой монастырь со своим уставом. Игру в солдатики затеяли с настоящими людьми. И на чужие жизни нам наплевать. Пусть друг друга поубивают нам на развлечение. Мы же полубоги. Это нам друг другу надо показать, кто круче.
Бедряга усиленно кивает.
— Но, правда ваша, домой нам пора.
— Домой?!
И я вдруг понял. Не хочу возвращаться.
— Если я в свой мир вернусь, — говорю, — то Лиза Злотницкая останется без последнего блестящего кавалера. Скучать будет в обществе франтов девятнадцатого века. А уж как мне будет не хватать конных скачек и стрельбы по-македонски…
А в нашем мире что меня ждет? Блуждание по Веге в лабиринте дискретных пространств, охота за гравитонами? Так там мне электронный микроскоп нужнее, чем сабля, пистолет или скорчер. Скучно! Нет, я не ученый, я солдат. Чего мне воевать с темной материей и мертвой природой. Останусь. Здесь живое дело. Непременно останусь. Как там у Дениса Давыдова:
Под потолком, скупо освещая кирпичные стены, покачивалась лампа в жестяном абажуре. Света едва хватало, чтобы осветить зелёный стол с чайником на спиртовой горелке и приставленную в углу в тени винтовку-трёхлинейку.
За закрашенными суриком окнами сухо трещали далёкие выстрелы. Изредка им вторила артиллерия. Бу… бу… — доносились с востока тяжёлые раскаты, похожие на удары грома.
Савелий Игнатьевич аккуратно нацедил воды из железного чайника. Потом потянулся за сокровищем — кусковым рафинадом. И едва успел поймать кружку на краю стола. Стены в очередной раз мелко задрожали, на голову посыпалась крошка.
— Вот напасть-то, — кряхтя, пробормотал рабочий. — И когда же эти анархисты угомонятся?
— Теперича уже скоро, — одёрнув полы шинели, ответил нескладный парень с другого края стола.
Парня звали Тимошкой. Жуя серый хлеб, он махнул в окно длинной рукой и с видом знатока пояснил:
— Из сорокавосьмилинейных орудий бьют… Наши, мостяжартовские.
— А ты откуда знаешь? — отхлебнув кипятка и подняв голову, поинтересовался Савелий Игнатьевич.
— Так я же это… — рассмеялся Тимошка. — До отправки на фронт, считайте, полгода у Кадряна лямку тянул. Главным у нас был мастер Гардиевский. Как есть, первый деспот и нахудоносор. Чуть что не так — сразу «в холодную» или с винтовкой на плац. Или вовсе… на передовую.
— А мы — из Нижнего, — неторопливо отозвался Савелий Игнатьевич, дуя на кружку. — Слыхал, небось, про Красное Сормово?
Он посмотрел на Тимоху.
— Чаво? — оттянув двумя пальцами ухо, спросил молодой солдат.
— Сормово, говорю!!
— Да ну? — Глаза у Тимошки восхищённо расширились. — Неужто с того самого, где первая скачка была?
— Стачка, — завернув в бумажку недоеденный рафинад, поправил Савелий Игнатьевич.
— Вот я и говорю — птичка… Тьфу, стачка то есть.
Тимошка смутился, опустил кудлатую голову и покраснел, как варёный рак. Он обиженно пробормотал себе под нос:
— Всё-то слова не нашенские, сложные… Стачка… Либертарный… Специально их такие, что ли, выдумывают?
Савелий Игнатьевич, вытянув руку, потрепал Тимошу по плечу и участливо бросил:
— Ладно, не тушуйся. Лучше расскажи, что у тебя с ухом.
— А? — Солдат нелепо оттянул мочку.
— С ухом чего, спрашиваю!
Парень почесал голову, махнул ладонью и ответил:
— Так мы это… Тогда под Трыстенем стояли. Я сам-то на фронт случайно угодил. Когда в шестнадцатом году вся эта буза пошла, Гардиевский выбрал меня и ещё троих как зачинщиков и отправил на первую линию. В Галицию, где самые окопы. Ну, всё, думаю; конец тебе теперь, Тимошка… пожил-то трошки. Ан нет, уберегли святые угодники.
Солдат шумно отпил кипятка и пояснил:
— Как раз после Петрова дня, на Стожары[9]
, велели нам идти на немцев. Офицер выступал перед строем, красиво говорил. И вдруг гляжу — летит! Ву-ух! Накрыло нас сверху немецким снарядом-чумаданом. Встал кое-как, отрепался. Гляжу — матерь честнáя! Вся рота серыми мешками лежит, не отличишь. Стою, только сизые мушки в глазах порхают… Санитары бегут. Увезли меня в лизарет, подлечили. Вошкоту повывели… А тут раз — и леволюция. Ну, всё, думаю. Вот оно, моё заветное. Теперь-то уж точно конец войне.Тимошка потёр руки, огляделся по сторонам и, наклонившись к столу, доверительно прошептал: