Многое на пароходе я делал впервые в жизни. Картошку-то я, скажем, чистил в пионерлагере. А тачек с углем не катал. И к тому же, в длинном, узком бункере с крутыми поворотами на плывущем, покачивающемся судне. Я не пытаюсь разжалобить читателя. Понимаю, что другим на жизненном пути выпадала работенка и потяжельше, и не на четыре часа… Я был один, никто не стоял надо мной с погонялкой. Был единственный контролер, проверяльщик: пароход с его креном. И я грузил углем тачку за тачкой, катал честно. Разок лишь сделал «перекур». Не курю и не курил никогда. Просто присел передохнуть на «штанину», или на «рукав», — и так и так называют железные скаты, по которым с обоих бортов сыплют в бункер уголь. Захотелось всем телом вобрать в себя приятный, освежающий холодок металла, и я лег на спину, вытянув ноги. И вдруг заструившийся сверху луч света ослепил меня на миг, скользнул по груди, по ногам, устремился в глубь бункера. И я, лежа еще, увидел у истока световой дорожки наклонившегося с фонарем старпома, его худое лицо со втянутым ртом, темными подглазьями. Он ничего не сказал, бровью не повел, погасил фонарь, и я, вскочивший, услышал его удаляющиеся от люка шаги. Самолюбие мое было уязвлено: надо же, прилег на минутку и угодил под фонарь чифа. Подумает еще: сачок. А я не сачковал в бункере, даю слово! У меня был счет тачек, и когда мы позже сверились со сменщиком, у нас их оказалось поровну: за две вахты мы выправили крен «Лены», и она поплыла в прямой, гордой осадке (чуть не написал осанке). У старпома не могло быть претензий ко мне. Он их и не выражал. И все же меня не оставляло ощущение некой неловкости перед ним, даже виноватости, не знаю уж почему. Всякий раз, как мы встречались, я невольно зажмуривал глаза, будто в них бил сильный свет фонаря…
Во втором шведском рейсе весь груз был в один порт — в Отербакен на озере Венерн, соединенном с морем через Гёта-канал. Но он не для больших океанских судов — «Лена» прошла, осадка позволила. Каналишко семейный такой, вроде как по дворам проложен, по садовым участкам, между коттеджей. Можно с борта шагнуть прямо на веранду, со ступенек которой нам улыбаются хозяин-швед с семейством, словно приглашая кофейку попить… В Отербакене мы стояли двое суток, все перебывали на берегу, даже до меня дошла очередь. Кока говорит:
— Гуляй, помощничек.
Я пробегаю мимо каюты старпома, выходящей на спардек, дверь открыта, чиф сидит в глубине, на диване под иллюминатором, читает книгу, но, увидев меня, пробегающего, окликает:
— Камбузевич!..
Я, чертыхнувшись мысленно («Неужели опять не попаду на берег?»), возвращаюсь, стою смиренно на пороге.
— Слушаю вас, товарищ старший помощник.
— Будь любезен, прихвати с берега бутылочку рома… — и протягивает горстку шведских иориков.
Я отдергиваю руки: как обожгло.
— Я… я… комсомолец… — дрожащий голос срывается на шепот.
— Что-что? — переспрашивает чиф. — Не понял.
— Я комсомолец и не могу исполнить такого поручения.
— Ах вон оно что… — Он перебрасывает монеты с ладони на ладонь, швыряет на стол. — Г. . .юк ты, а не комсомолец… Давай гуляй… — произносит меланхолично, снова уткнувшись в книгу, не придавая, кажется, никакого значения происшедшему.