Я нерешительно приблизилась. Комната была отвратительной: за красноватой занавеской в углу стояла, видимо, постель, и мне показалось даже, что я различаю ее запах. К стене были придвинуты книжные полки различной величины; некоторые из них покосились. Вокруг громадного стола беспорядочно стояло несколько старинных дорогих стульев с черными бархатными спинками. На столе лежали книги, пачка табаку, бумага для сигарет, пакетик с морковью и разные газеты. Священник, стоя за столом, махнул мне рукой и придвинул стул боком поближе к столу; к спинке стула была прикреплена решетка. Лицо священника, когда я рассмотрела его при свете, понравилось мне.
— Вы уж извините, — сказал он, бросив взгляд на дверь и слегка наклонив голову. — Мы из деревни, и я никак не могу уговорить ее перестать варить ботву. Да и обходится она гораздо дороже, чем покупная, если считать к тому же топливо, грязь, запах и труд. Но я не могу ее уговорить. Идите сюда.
Он еще ближе подвинул стул с решеткой к столу, сел и кивнул мне. Обойдя вокруг стола, я села рядом с ним.
Священник накинул на плечи епитрахиль, оперся локтями о стол, и в жесте, которым он, подняв руку, закрыл лицо, было что-то профессиональное, заученное. В решетке не хватало нескольких квадратиков, и когда я начала шептать: «Во имя отца, сына и святого духа…», — то он посмотрел на свои часы на руке, и, проследив за ним взглядом, я заметила, что было три минуты пятого. Я начала шептать ему на ухо, шепотом поверяла ему все страхи, все мои печали, всю мою жизнь: я рассказала о моем страхе перед плотскими удовольствиями, о страхе перед святым причастием, о всех тревогах нашего брака. Рассказала ему, что муж оставил меня и что мы только время от времени встречаемся, чтобы побыть вместе. И когда я на секунду умолкала, он быстро смотрел на часы, и каждый раз я смотрела вслед за ним и видела, что стрелка очень медленно двигалась вперед. Потом он подымал веки, я видела его глаза и желтизну от никотина на его пальцах; он снова опускал глаза и говорил мне: «Продолжайте». Он произносил это слово мягко, но мне все же было больно, как бывает, когда умелая рука выдавливает из раны гной.
И я продолжала шептать ему на ухо: рассказала ему все о том времени, когда, два года назад, мы оба пили — Фред и я, — о моих умерших детях и о детях, которые остались живы, о том, что нам приходится слышать за стенкой в комнате Хопфов и о том, что Хопфы слышали у нас. И я опять запнулась. Он снова посмотрел на часы, и я снова поглядела вслед за ним и увидела, что было только шесть минут пятого. Он опять поднял веки и мягко сказал: «Продолжайте». И я зашептала быстрее — рассказала ему о своей ненависти к священникам, которые живут в больших домах и у которых лица похожи на рекламу питательного крема, о фрау Франке, о нашем бессилии, о грязи, в которой мы живем, а в конце я сказала ему, что, наверное, забеременела.
И когда я снова запнулась, он уже не стал смотреть на часы. Посидев полсекунды с открытыми глазами, он спросил меня:
— Это все?
И я сказала: «Да» — и посмотрела на его часы, которые были у меня прямо перед глазами, потому что он отнял руки от лица и сложил их на краю стола; было одиннадцать минут пятого. И я невольно заглянула в свободно болтавшиеся рукава его рясы, увидела там волосатую мускулистую крестьянскую руку и закатанные рукава рубашки и подумала: «Почему он не спустит рукава?»
Он вздохнул, опять закрыл лицо руками и тихо спросил меня:
— А вы молитесь?
И я сказала: «Да» — и рассказала ему, что лежу ночи напролет на своей потертой тахте и повторяю все молитвы, которые только могу вспомнить, и что часто я зажигаю свечу, чтобы не разбудить детей, и читаю молитвы, которых не знаю наизусть, по молитвеннику.
Он больше не спрашивал меня ни о чем, и я тоже молчала; когда я посмотрела на часы, было четырнадцать минут пятого; из трамвайного депо доносился стук молотков, в кухне напевала экономка, слышался глухой шум поезда на вокзале.
Наконец он отнял руки от лица, сложил их на коленях и, не глядя на меня, сказал:
— В миру вы испытаете страх, но утешьтесь, я преодолел мир. Можете вы это понять? — И, не дожидаясь моего ответа, он продолжал: — Войдите через узкую дверь, ибо широки ворота и широка дорога, которая ведет к гибели, и многие идут туда. Но узок вход и узка дорога, ведущая к жизни, и лишь немногие находят ее.
Он опять замолчал, снова закрыл лицо руками и пробормотал сквозь сомкнутые пальцы:
— Узкая, самая узкая дорога из всех, что мы знаем, это дорога по острию ножа, и, мне кажется, вы идете по ней…
Внезапно он убрал руки от лица и посмотрел на меня сквозь отверстие в решетке — это продолжалось меньше секунды, но меня испугало строгое выражение его глаз, которые казались мне раньше такими добрыми.
— Я приказываю вам, — сказал он, — приказываю вам прослушать святую мессу у вашего священника, которого вы так ненавидите, и получить из его рук святое причастие, если вы, — он посмотрел на меня, — если вы получите отпущение грехов.