Подремав часок-другой, фрау Шредер встает и, втиснув отекшие ступни в комнатные туфли, шаркает на кухню. Там она заваривает кофе, выкладывает на тарелочку самодельные коржики. Молоко непременно наливает в специальный металлический молочник с едва приметным носиком. Чашки фарфоровые, тонкие, пить из них страшно – кажется, что жидкость запросто просочится сквозь просвечивающие стенки. Или, не дай бог, кокнешь, едва тронув. Фарфор венгерский, приобретенный давным-давно, но почти целый – одна только чашка склеена. Остальные – их пять вроде – целы-целехоньки.
– Трое детей было, и ничего не разбилось, – удивлялся я.
– Мы из кружек пили, – пояснил мой приятель. К фарфору, по его словам, допускали только совершеннолетних.
А далее наступает вечер. Сумерки неспешно сгущаются, в гостиной зажигается торшер с желтым абажуром. Фрау Шредер, нацепив очки в толстой оправе, сидит в своем высоком кожаном кресле, вяжет крючком, читает газету, смотрит телевизор, упрятанный в нишу шкафа-стенки. Когда темнота за окном становится непроглядной, а по углам вспыхивает еще и пара желтых настольных ламп, на столике, украшенном кружевной белой салфеткой, появляются бокалы с вином, вкусная мелочь – конфеты, печенье, кубики сыра. Собираются все обитатели дома – дети, дети детей, мужья, жены, их друзья. Иногда, на Пасху или Рождество, бывает даже тесновато, и мне трудно представить, как выглядит эта комната в другое время, когда фрау Шредер совсем одна (а такое бывает чаще, все дети давно разлетелись кто куда: врач, финансист, врач).
Здесь много говорят о политике, фрау Шредер в разговорах участвует редко, но всегда по делу: ум ее ясен, а глаза, чаще полузакрытые (она сидит, откинув голову, касаясь кудрявым затылком темно-коричневой кожи кресла), не дремлют.
– Интересы большинства людей не простираются дальше ближайшего фонарного столба, – говорит она без всякого осуждения.
Сама она интересуется мировой политикой. Убеждения свои называет христианско-демократическими. Прежде я не знал, что есть такая немецкая партия, мне это сочетание понравилось, потому что – так я решил – христианство, промытое демократичностью, дает человечность. Узнав, что я из Сибири, фрау Шредер вспомнила, как летала с мужем в Японию и видела в окно иллюминатора бескрайние сибирские леса.
Фамилия у нее, как у бывшего немецкого канцлера.
– Нет-нет, – заверяет она, – мы не состоим в родстве. – Но предположение ей лестно, легкий румянец проступает.
Впрочем, может быть, это от вина. А к полуночи она поднимается, и кто-то из детей непременно бросается ей помогать.
–
Поддерживаемая под локоток, она шаркает к себе наверх, в спальню с отделанными темным деревом панелями, высокой кроватью и стопкой толстенных книг на прикроватной тумбочке. Читает немного, а вскоре выключает свет.
Слов получилось много, а про соседку, фрау Кнопф, говорить, в общем-то, и нечего, из-за чего эти женщины еще больше напоминают мне сообщающиеся сосуды.
В паре шагов от желтого дома фрау Шредер стоит дом грязно-розовый. Некогда он был ярко-розовым, но с той поры много воды утекло. На стенах потеки, черепица на крыше, от природы красноватая, безнадежно черна. Здесь-то и живет фрау Кнопф.
Ее мне трудно понять: она говорит на специфическом немецком диалекте. К тому же у нее вставная челюсть. «Плохо сделанная», – толкает меня сейчас в руку фрау Шредер, а вернее, отчетливое воспоминание о ней. Вот сидит сухая строгая старуха в своем высоком кресле, крупные руки, усыпанные ржаными пятнышками, сцеплены, крутит большими пальцами, говорит тихо, размеренно, аккуратно, будто мелкие гвоздики вколачивает.
– Хорошего дантиста она себе позволить может, но не хочет, – говорит она о фрау Кнопф, с которой соседствует с незапамятных времен, и с тех же самых времен у них что-то вроде конфронтации. Ум у фрау Шредер ясный, речь чиста, и мне непонятно, зачем мудрой старухе война с полубезумной соседкой, ее старьем и суетливой колготней.
За каким-то из обедов фрау Шредер рассказала историю, от которой у меня пропал аппетит: невозможно ведь есть и смеяться одновременно.
Однажды рано утром фрау Шредер пошла в туалет, ручку дернула, а дверь не открывается, и за дверью тихое шебуршанье. Испугаться не успела: дверь подалась, а за ней…
– …Хильда! Я спрашиваю: «Что ты здесь делаешь?» – без улыбки рассказывала фрау Шредер. А ответом ей было нечто про испорченную канализацию и страшные боли в животе. – Она воду экономит. Скупердяйка.
Я загоготал: было смешно представлять бабульку – седенькую, белоглазую, – которая тайком пробирается в чужой дом, чтобы воспользоваться туалетом. Раннее утро, сквозь туманную дымку яблони в саду понемногу прорисовываются, а меж ними к заветной дверце крадется старушка в кацавейке…
Список претензий к фрау Кнопф у фрау Шредер велик, но, на мой взгляд, некритичен. Ссорятся из-за малины, которая растет у одной (фрау Кнопф), а к другой (фрау Шредер) тянет свои ягоды сквозь сетку-ограду.