…Я также не сторонник конструктивизма, динамизма — художественных направлений, на основе которых объединилась группа „Авангард“… Но я считаю, что на просторах советской земли, под нашим пролетарским солнцем найдется такое место, где и эта группа сможет художественно самовыразиться и самим своим существованием побуждать самовыражаться другие группы… ВАПП объединяет под одной крышей по меньшей мере три противоположных течения. По-моему, это неуважение к самим себе, к своим художественно-эстетическим взглядам…“
В той же речи Скрыпник громил идеологических противников — Хвыльового, Маланюка — и не стеснялся в выражениях; говорил, что они примкнули к лагерю „воинственного украинского фашизма“. Ссылки на художественные достоинства их произведений он отстранял: „Пуришкевич тоже иногда писал стихи. Но пуришкевичей мы расстреливаем, а не занимаемся художественными оценками“. И сразу же после этих зловещих слов призывал: „…остро выступать против литературного комчванства… Это тайная хвороба, о которой привыкли говорить лишь шепотом… Нужно думать над тем, как поймать напостовца, как поймать и поставить огненное клеймо на лбу представителя пролеткультовщины. Это задание трудное, иногда почти невыполнимое, так же, как поймать русского великодержавника…“
(Пять лет спустя, когда несколько миллионов украинских крестьян вымерли от голода, Скрыпник расстрелял себя. И тогда же застрелился Хвыльовой. Должно быть, им нестерпимо стало сознание ответственности за все, что происходило на Украине, сознание своей причастности к тем силам, которые сулили все новые гибельные бедствия. Их посмертно проклинали как „буржуазных националистов“ и „врагов народа“.
Но в 1928 году оба они, — талантливые, мужественные, искушенные в политических и литературных спорах, конечно же, не предвидели и не предчувствовали, куда сами идут, к чему ведут своих товарищей-друзей и товарищей-противников… А мне и таким, как я, утверждения, вроде „пуришкевичей надо расстреливать“, казались вполне естественными полемическими оборотами.)
Мы уважали Скрыпника. Однако его призывы объединяться „на основе художественных, эстетических программ“ казались мне уступкой „формализму“. Нет, главным для нас была идейная общность; ну, а уж в ее пределах — терпимость к любым формальным, эстетическим поискам. Именно таким объединением должна была стать наша „Юнь“.
Мы стали собираться раз в неделю вечером, в большой комнате-читальне дома Блакитного. Три-четыре поэта читали стихи. Не больше двух прозаиков — рассказы или отрывки из более крупных произведений.
Бывало, что впечатлительные авторы зло переругивались с критиками. На собраниях обычно председательствовал я. Перебранки удавалось кое-как унимать. Но в нескольких случаях спор возобновлялся потом на улице и переходил в драку.
Подошла моя очередь, и я прочитал длинную поэму „НЭП“.
То была длинная вереница зарифмованных рассуждений о больших и малых событиях, происходивших в мире, в стране, в Харькове…
1927-ой год. Многим казалось, что десятилетие Октябрьской революции должно стать кануном новых революционных перемен. Мы считали неизбежной новую войну и с нею тот „последний решительный бой“, который принесет счастье всему людскому роду. И в газетных сообщениях нередко слышали сигналы боевых тревог.
…После переворота Чан Кай-ши в Шанхае и в Кантоне убивали коммунистов, подавляли рабочие восстания. В Англии полиция напала на советское торгпредство, нашла какое-то „письмо Зиновьева“, из-за которого Чемберлен обвинил наше правительство в разжигании мировой революции и порвал дипломатические отношения с СССР.
В Варшаве убили нашего полпреда Войкова.
…По харьковским улицам шли шумные демонстрации протеста к польскому консульству. Двухэтажный дом в глубине тупика, упиравшегося в ограду парка Технологического института, был оцеплен милицией, демонстрантов не подпускали. Мы с Зорей пробрались с тыла, через ограду, успели швырнуть по камню в окна. Не добросили. Нас перехватили милиционеры, рослые парни в яйцевидных шлемах, таких, как у английских полисменов, — эту новую форму ввели весной 27-го года. Я предъявил свой единственный документ — зеленую книжечку эсперантиста. Молодой милиционер уважительно глядел на иностранные буквы, а я пылко лопотал, что весь мир протестует, паны-пилсудчики помогали убийце, надо им показать, как следует, что и мы протестуем.
— Та вже добре! Тильки протест — то державна справа. А викна бить — це вже фулюганьство, а не протест. Давайте, проходьте.
Борис и я ходили по улицам собирать деньги на эскадрилью „Наш ответ Чемберлену“. Нам выдали копилки, запечатанные сургучем, коробки, полные мелких латунных значков, — самолетик с кулаком вместо пропеллера, — и ленты с лозунгами, которые мы носили через плечо. Каждому, кто бросал в копилку хоть копейку, мы накалывали значок.