Раненый бродяга приоткрыл один глаз и театральным шепотом сказал: — Мальчик мой, ты меня слышишь? Верно, я скоро отдам Богу душу. Слышу веяние ангельских крыл, сынок. Бог уже ждет меня. Выслушай последнюю просьбу умирающего, друг мой. Будь добрым христианином и наполни светом мой смертный час. Налей мне прощальную пинту и тогда проречешься воплощением Милосердия. Принеси мне баночку, и я умру с улыбкой на устах. Ясно ли я выражаюсь, друг мой? Я возненавидел этого бродягу. Он был отвратителен. Он был гадкий, грязный и вонючий — но что–то неуловимо знакомое проскальзывало в его чертах. Он напоминал мне… напоминал мне… я не стал перечить ему, я подыграл ему, я сделал вид, что попался на его уловку, и принес ему еще одну банку самогона в ночлежку, некогда бывшую храмом.
На следующий день я опять принес им выпивки, и на третий день — тоже. Снова и снова я сидел и тупо наблюдал, как раненый бродяга сражался со своим огромным приятелем из–за самогона с такой яростью, словно это был вопрос жизни и смерти. В конце концов и тому и другому удавалось вдосталь приложиться к сосуду с краденым пойлом, после чего они пьяно бродили по церкви и хохотали как бешеные. Их, в первую очередь, смешил я.
Иногда они вступали в яростные и бурные теологические дебаты, которые неизменно заканчивались тем, что Каик принимался швырять пустыми бутылками и жестянками в распятого Христа. Как выяснилось, именно Каик расписал церковь богохульственными рисунками. Ему еще предстояло за это дорого заплатить. Им обоим предстояло.
Никто из них и не подозревал, что пагубные шестеренки уже вращаются, что все колеса адской машины уже пришли в движение. Откуда им было знать, что их маленький немой «водонос» (так они меня прозвали) медленно, но верно готовится совершить предательство, что он и есть та самая тень, что внезапно возникает за портьерой.
Я подыгрывал им и ждал, когда меня посетит вдохновение. И дождался.
Вот что я имею в виду: я лежал в одиночестве в моем темном пристанище — на болотах, в гроте, — и мне в голову приходили разные мысли. И часто эти мысли были не совсем мои, понимаете? Я обдумывал месть, или, скорее, мысли о мести сами приходили ко мне, когда я лежал в треугольнике, образуемом источниками моего вдохновения — да, да, источниками вдохновения: блудницей, святым ребенком и моим ангелом–хранителем. Она неразрывно связана воедино, эта небесная троица: розовый шелк ночной рубашки блудницы, расстеленной подо мной, светлый образ святого ребенка, пьющего меня своими колдовскими глазами, надо мной, и — со всех сторон, мой ангел, мое божественное видение, переполняющее меня и вдохновляющее меня. Вместе они направляли мою руку во тьме. Держали надо мной незримый щит, хранивший меня от ищущих погубить душу мою, кто бы они ни были: злобные скоты с плантации, лицемеры, населявшие город, или спившиеся бродяги, жившие в заброшенной церкви.
Каждая мысль, посещавшая меня во время этих бессчетных часов, заполненных вдохновением, принадлежала, в конечном счете, самому Богу. Самому Благу.
И вот что Он мне повелел в отношении этих бродяг… нет, нет, я ничего не скажу.
Просто знаете, после всего этого в душе моей поселилась лютая ненависть к этим вонючим отбросам — лютая ненависть — я лелеял ее во тьме моего убежища.
Она росла и как бы кристаллизовалась, фокусировалась во мне. И эта моя злоба, эта моя ненависть — они были богодухновенны, Господь поселил их в моей душе своею собственной рукой.
X
6 октября 1952 года.
Мул умирает. Юкрид хоронит скотину и ту палку, которая ее сгубила. Куча вынутой земли у подножия водонапорной башни отмечает место захоронения.
Отец Юкрида строит карточный домик высотой в двадцать три этажа.
Всю ночь до утра он сидит возле своего шедевра с низко опущенной головой.
Утренняя заря золотит атласную бумагу карт.
Па забил Мула до смерти осенью, когда листья на деревьях отливали медью и золотом. Я хорошо это помню, потому что если бы не опавшие листья, влажные от утренней росы, то я не смог бы дотащить тушу Мула до водонапорной башни.
Па бил скотину со скотским остервенением. Полагаю, он в конце концов просто сломал ей хребет.
Взяв лопату с длинной ручкой, я принялся копать, временами отвлекаясь от тяжкого труда могильщика для того, чтобы еще раз вглядеться в остывшие глаза Мула. Мул был мертв, а мертвецов следует хоронить, это всякий знает, но глаза… казалось, что его глаза все еще молят меня о пощаде, как будто это я убил бедную тварь, а не мой Па.
Лопата еще раз вгрызлась в темную почву на глубине, и когда я откинул ее, на землю упало нечто, сначала показавшееся мне скелетом маленькой собачки.
Очистив рассыпавшиеся косточки от ржавой земли, я обнаружил крохотный детский череп — череп младенца, а вслед за ним — полусгнившую лучевую кость и локтевую, соединенную с крошечными блестящими косточками кисти. К тому времени, когда я закончил эксгумацию бренных останков моего маленького братца и аккуратно разложил все косточки на мягком ковре опавшей золотой листвы, я уже всхлипывал без остановки и глаза мои были полны слез.