Заерзал, задвигался зал, побежал по рядам злорадный ропот — ага, все-таки отрекался, каялся… Но я не ощутил стыда ни от этой лжи, ни от вымышленного раскаяния — я просто ощутил чужую боль.
Так вот и получилось, что я снова мотался по этапам да пересылкам, ругался с «гражданином начальником» и слушал бесконечные тюремные споры. Определили мне 12 лет — двенадцать лет лагерных разводов, шмонов, ледяных карцеров и сосущего голода, который со временем перестаешь осознавать, как зубную боль. Только спать неудобно — кости мешают.
Нет, я не жалел о случившемся. Я сожалел лишь о том, что слишком мало успел сделать за год два месяца и три дня, которые пробыл на воле. Так я им и сказал на суде, в последнем слове.
Обычно, уходя
Неизменно вспоминается суд, их вопросы и твои ответы. Сотни раз прокручиваешь в памяти эти картинки, и всякий раз находишь, что можно было сказать лучше.
Адвокат мой, Швейский, был напуган до беспамятства. Только что его выгоняли из адвокатуры, вопрос был уже решенный — и вдруг все изменилось. Не только не выгнали, но еще и вернули «допуск». Он пришел ко мне на следующий день после окончания голодовки и долго многозначительно поглядывал на стены кабинета, в котором нам дали свидание. Должно быть, у него был нервный тик, потому что время от времени он делал странное движение головой, словно галстук душил его или незримая петля затягивалась на горле.
— Я, как член партии, не могу одобрять ваших поступков, — говорил он, поглядывая на стенки.
Мне стоило большого труда заставить его придерживаться строго правовой позиции.
На суде, однако, он держался бодро. И хоть невидимая петля все время захлестывала ему горло, он все-таки потребовал оправдательного приговора. Только для того он мне и был нужен.
По идее, адвокат — как бы рупор своего подзащитного. Он должен высказать то, что не может сказать подсудимый. У нас на политических процессах все наоборот. Да, собственно говоря, мы защищаем адвокатов, а не они нас.
В этот раз я сделал свое последнее слово покороче, поэнергичнее. Перечислив бегло все нарушения закона, допущенные КГБ в моем деле, я сказал:
Для чего же понадобились все эти провокации и грубые нарушения законности, этот поток клеветы и ложных бездоказательных обвинений? Для чего понадобился этот суд? Только ли для того, чтобы лишить свободы одного человека?
Нет, тут «принцип», своего рода «философия». За предъявленным обвинением стоит другое, непредъявленное, и этим судом хотят сказать: нельзя «выносить сор из избы», стремятся скрыть собственные преступления — психиатрические расправы над инакомыслящими, собственные тюрьмы и лагеря. Пытаются заставить замолчать тех, кто рассказывает об этих преступлениях всему миру, чтобы выглядеть на мировой арене этакими безупречными защитниками угнетенных. Поздно!
Наше общество еще больно. Оно больно страхом, пришедшим к нам со времен «сталинщины». Но процесс духовного раскрепощения уже начался, и остановить его невозможно никакими репрессиями. Общество уже понимает, что преступник — не тот, кто «выносит сор из избы», а тот, кто в избе сорит.
Конечно, можно было сказать и лучше — потом всегда приходят в голову лучшие варианты. Но это не главное. А вот стоило ли все это двенадцати лет — вернее, всей жизни? Все это — не суд, не выступление, а вот тот самый процесс, который уже не остановится? Мне кажется, стоило. Во всяком случае, я никогда потом не жалел о случившемся.
Днем и ночью, без перебоя, идут этапы на восток. Пересылки забиты до отказа — по 60–80 человек в камере. Спят и на нарах, и под нарами, и просто на полу, рядами, и даже на столе. Дохнуть нечем. Вагоны набивают так, что дверь не закроешь — конвойные сапогами утрамбовывают. Матери с грудными детьми, беззубые старухи, подростки, инвалиды, угрюмые мужики, бесшабашные парни… И на каждого — «дело» в коричневом конверте. Сверху и фотография, и биография, а то как разобраться конвою?
— Фамилия?
— Имя-отчество?
— Статья?
— Срок? Проходи!
— Фамилия?
— Имя-отчество?
— Статья?
— Срок?
Шалеешь после тюремного однообразия. Точно вся страна двинулась. Братцы! Да остался ли кто-нибудь на воле или уж всех переловили? Крик, ругань, топот, истошный детский плач, а где-то уже подрались.
— Быстрее, быстрее! — торопит конвой. Кто с узелком, с мешком, с облезлым чемоданом, а у кого только казенная селедка торчит прямо из кармана да хлебушек в руках. И в путь!
— Кудааа, кудааа… — орет протяжно паровоз.
— На востоооок! — протяжно отвечает другой.