Наконец советская пропаганда не выдержала этого двойного давления извне и изнутри, и в начале января появилась большая статья в «Известиях» — первая публикация в советской прессе об этом деле. Конечно, статья пыталась спекулировать на псевдонимах, изображала Синявского и Даниэля лицемерами, которые якобы в советской печати восхваляли советскую власть, а за рубежом, исподтишка, чернили. И непонятно было, что больше возмущает автора статьи — восхваление власти или ее очернение. Расчет был на антисоветскую настроенность людей в СССР — получалось, что если бы не эта двойственность, то и говорить не о чем. Статья даже называлась «Перевертыши». Но и в этом не смогла выдержать тон советская пропаганда — как всегда, не хватило тонкости. Истошный, базарный тон статьи, произвольное цитирование в отрыве от контекста, а главное — прямое предвосхищение решения суда, обвинение в антисоветской пропаганде и чуть ли не в измене — все это вызвало поток протестов как внутри страны, так и за рубежом.
Пришлось властям срочно инспирировать письма трудящихся, поддерживающих статью. По единому на все случаи жизни сценарию — стали появляться возмущенные письма агрономов, доярок, сталеваров и оленеводов. Оставалось только провести митинги по заводам и колхозам, чтобы довершить картину всенародного осуждения. Не утерпела и «Литературная газета» — тоже разразилась гневной статьей. Словом, начинался обычный шабаш советской пропаганды, принцип которого очень прост: вопи как можно истошней, чтоб уже ничего другого слышно не было. Как в детском стишке:
И все это, естественно, привело к обратным результатам: к моменту открытия суда над Синявским и Даниэлем скандал разросся до глобальных размеров. Тут, чтобы хоть как-то смазать впечатление, власти неожиданно выпустили за границу Тарсиса. Мы, дескать, судим только тех, кто «перевертыши», а которые открыто — тех даже за границу пускаем. Одновременно они весьма ловко избавлялись и от Тарсиса, с которым тоже не знали, что делать.
Все-таки нужно отдать должное изобретательности наших властей. Такие два события, как выезд Тарсиса и суд над Синявским и Даниэлем, неизбежно смазывали и опровергали друг друга, искажали газетно-ясную картину положения в СССР.
— Мистер Тарсис, почему вас выпустили в Англию, а Синявского с Даниэлем судят?
И что ему ответить? Дедушка Крылов ничего не сказал по этому поводу. Получалось — или Синявский с Даниэлем действительно преступники, или Тарсис просто сумасшедший. Где ж западному человеку понять, что все в нашем государстве подчинено нуждам пропаганды и дезинформации. Не крыловские времена. Но и это уже не могло спасти их.
10 февраля 1966 начался суд — первый показательный процесс послесталинской эпохи, прообраз целой вереницы будущих процессов. Властям предстояло решить неразрешимую задачу: как законными средствами расправиться с людьми за их творчество и убеждения. Отступать было некуда — любое колебание, проявление мягкости навеки подчинило бы их общественному мнению.
Суд проходил, разумеется, при закрытых дверях, хоть и назывался открытым. В зал была пущена только специально подобранная публика по особым пропускам. Иностранным корреспондентам пропусков, конечно, не досталось. Зато советская пресса буквально бесновалась — чуть не каждый день во всех газетах статьи «Из зала суда». Хотите гласности? Нате, жрите ложками нашу советскую гласность. Хотите законности? Вот вам советская законность.
Но уже шли потоком протесты, петиции, открытые письма. Писали те, кто помнил Воркуту, Норильск и Караганду, Колыму и Джезказган, и те, кто не хотел потом приобрести воспоминания о таких местах. Рискованно было «не знать», опасно становилось «бояться».
А из рук в руки переходили десятки тысяч тонких листочков папиросной бумаги с еле различимым машинописным текстом — последние слова Синявского и Даниэля. Впервые на показательном политическом процессе обвиняемые не каялись, не признавали своей вины, не просили пощады. И это
Тем временем мои собственные дела все больше и больше запутывались. Врачи 13-й городской психбольницы, молодые честные ребята, отказались признать меня больным и свое заключение послали главному психиатру Москвы Янушевскому. Они не могли просто освободить меня, поскольку я был госпитализирован по распоряжению городского психиатра — как «социально опасный больной». Но в своем заключении они прозрачно намекали, что, поскольку медицинских показаний не усматривается, они затрудняются содержать меня дальше в своей больнице. Не являясь местом лишения свободы, она, к сожалению, не оборудована надлежащим образом, и они не берутся гарантировать мою изоляцию. Иными словами, они давали понять, что я и убежать могу, а они, со своей стороны, как-то не могут найти достаточных оснований удерживать меня от этого.