Мы не играли в политику, не сочиняли программ «освобождения народа», не создавали союзов «меча и орала». Нашим единственным оружием была гласность. Не пропаганда, а
Никто не «поручал» Гинзбургу собирать материалы процесса Синявского и Даниэля (так называемую «Белую книгу»), а Галанскову — литературный сборник «Феникс-66». Никто не заставлял Дашкову все это печатать, а нас с Витькой Хаустовым — устраивать демонстрацию, когда их арестовали.
Удивительно здорово это описано у Метерлинка в «Жизни пчел», когда вся сложная жизнь улья внешне кажется подчиненной какому-то уставу. Но нет в ней приказов или регламентов, и каждая пчела, повинуясь внутреннему импульсу, то летит за медом, то строит соты, то охраняет вход. Постороннему наблюдателю кажется, что всем управляет матка, но убей ее — и пчелы тут же выкормят новую, не оставляя своей работы. Вот одна из пчел сообщила о новых полях, богатых нектаром, и тут же десятки ее соседок летят за нектаром. Как они определили, кому лететь, а кому оставаться?
Аресты следовали один за другим, по нарастающей. Сначала был взят Радзиевский, потом, 17 января, — Дашкова и Галансков, 19-го — Добровольский, еще через несколько дней — Гинзбург, и это не случайно. Расчет был запугать, чтобы каждый думал: не я ли следующий? Чтоб сидели по углам, запершись на все замки, и шептали молитвенно: Господи, пронеси!
Может, именно от этого неудержимо захотелось вдруг выйти вперед и крикнуть: «Вот он я! Берите — я следующий. Вас никто не боится».
Но это было не главное. Главное — когда забирают твоих друзей, а ты ничего не можешь сделать. Словно рассудок теряешь от сознания своего бессилия. Насколько же легче было всем этим революционерам; у них в такие минуты был выход — стрелять или бомбы бросать. Скверно оставаться на воле, когда твои друзья в тюрьме.
И еще было горькое чувство, обида за ребят. Небось когда арестовали известных писателей, весь мир взбаламутился. Теперь этого ждать не приходилось. Кого волнуют аресты какой-то машинистки да подсобных рабочих? Луи Арагону можно не возмутиться. Ну, так мы вас заставим говорить!
Всего два дня оставалось на организацию демонстрации, и распространять обращение, как в прошлый раз, было некогда. Мы с Витькой просто обошли своих знакомых — человек тридцать. Решили, что больше нам и не нужно. Зато лозунги изготовили добротно, на материи. И даже прибили к ним палки. В день демонстрации, 22 января, собралось у меня на квартире десятка два ребят. Еще две группы должны были ехать из других мест.
Разговоров было мало — все делалось молча. Каждый понимал, что так легко, как в прошлый раз, мы уже не отделаемся. Кому-то предстоит идти в тюрьму. Мы с Хаустовым брали все на себя как организаторы, но кто мог предсказать — возможно, заберут всех. Статья была новая, никто еще не сидел по ней.
Говорил, пожалуй, один Алик Вольпин. Он был на этот раз против демонстрации. Особенно против лозунгов. В этот раз мы требовали не гласности суда, а просто свободы арестованным ребятам. Да еще был лозунг: «Требуем пересмотра антиконституционного указа и ст. 70 УК». Конечно же, Алик возражал против слова «антиконституционный» — текст введенных новым указом статей формально Конституции не противоречил.
— Ну, что ж, — сказал я, — вот и посмотрим, с какими намерениями этот указ принят. Проведем юридический эксперимент. Если он не антиконституционный — нас и не арестуют.
Еще раз прочли текст статьи 190-3. Все было ясно: общественный порядок не нарушать, представителям власти не сопротивляться, если потребуют отдать лозунги — отдать немедленно, будут забирать — идти спокойно. Работу транспорта или учреждений нарушить мы никак не могли: Пушкинская площадь в этом смысле идеальное место. Решили ничего не выкрикивать — хватит и лозунгов. Вольпин пытался еще что-то писать, какие-то инструкции на случай ареста, но это уже было никому не нужно.
— Ладно, все и так ясно, — сказал Андрей.
— Не суетись, старик, — сказала Юлька.
Собственно, инструктаж этот был мне нужен для суда. Все присутствующие засвидетельствовали бы, что у нас не было
К шести часам поехали на площадь — из трех разных мест. От меня троллейбусом минут десять. Ехали молча. В каждом чувствовалась угрюмая решимость, словно у летчика, который идет на таран. За нами, в некотором отдалении, — гебешники. Весь день они не отходили ни на шаг.
Мороз был лютый — градусов под тридцать, и оттого свет фонарей, памятник Пушкину и огни в окнах казались отчетливей и резче — декоративней. Прохожих мало.