Был момент — я думал, что уже не выйду живым из этой камеры. Каждый раз, когда врывались бить моего соседа, я, как дурак, опять лез их останавливать и, естественно, получал свою порцию. Невмоготу было смотреть, как его лупят, иногда даже ногами. По заведенному же здесь порядку медсестры вели журнал наблюдений за больными. Чтобы объяснить синяки, ссадины и прочие следы побоев, сестры записывали, что больной сам «возбудился» и бросился на санитаров. На другой день врач, видя в журнале такую запись, назначал больному уколы сульфазина или аминазина. Моего соседа, таким образом, еще вдобавок нещадно кололи. Он пытался сопротивляться уколам — его опять принимались бить. Получался замкнутый круг. Ни побои, ни уколы не могли, конечно, изменить его, и он продолжал выкрикивать свои бесконечные лозунги, только все тише и тише день ото дня, как бы затухая. Я же, со своим глупым заступничеством, рисковал тоже попасть на этот замкнутый круг и никогда уже не выбраться отсюда.
В психиатрической больнице фактическими хозяевами является младший обслуживающий персонал: санитары, сестры, надзиратели. Это своего рода клан, и если с ними не поладить — убьют, замучают. Врачи никогда не вмешиваются в эти дела и целиком полагаются на сообщения медсестер. Первые месяца два в психиатрической больнице самые важные. Устанавливается определенная репутация, которую потом трудно изменить. Сестры, ленясь наблюдать за больными, изо дня в день пишут затем примерно одно и то же, переписывая с прошлых записей, поэтому нужно суметь убедить их с самого начала, что ты здоровый, со всеми поладить. И если это удалось — потом легче.
Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы меня не убрали в другую камеру. Видимо, и санитарам надоело, что мешаю им каждый раз делать дело. Была и другая причина: я вдруг получил письмо от матери, и она писала, что на днях приедет ко мне на свидание. Отдавая мне письмо, медсестра неожиданно спросила с любезной улыбкой что-то о моей матери: кто она, где работает, кто отец и так далее. По всему было видно, что письмо она прочла. Обычно письма читают врачи и потом в открытом виде отдают для вручения больным. Я сразу понял, в чем дело. Давно уже заметил я, что для людей, живущих не в Москве, любой московский житель — чуть ли не член правительства. Им издали кажется, что все мы живем там рядышком и, если захотим, можем всего добиться. Еще когда я был в экспедиции в Сибири, стоило сказать местным жителям, что я из Москвы, как на меня начинали смотреть с некоторой опаской и непонятным уважением, точно на ревизора.
В новой камере сидели еще два убийцы. Один, толстый мужик лет под пятьдесят, убивший мать, страдал приступами хохота. Начинал он с усмешки, коротких смешков безо всякой внешней причины и, постепенно расходясь, не мог уже остановиться. Лицо багровело, глаза вылезали из орбит, он задыхался, захлебывался, и все его жирное тело тряслось от неудержимого хохота. В перерывах между приступами он молча лежал на койке, никогда ни с кем не разговаривал, не отвечал на вопросы и только смотрел на меня злыми слезящимися глазами. Затем вновь, словно углядев во мне что-то нестерпимо смешное, закатывался он хохотом, постепенно доходя чуть ли не до обморока. Другой мужик, по имени Костя, убил свою жену и пытался зарезаться сам. На левой груди у него был широкий красный шрам. Этот Костя извел меня рассказами о своей жене, о том, как она ему изменяла и как он за ней следил. Невозможно было понять, что в его рассказах правда, а что бред. Его рассказы были, пожалуй, хуже криков и хохота.
Крики же постоянно неслись со всех сторон. Тюрьма была построена как-то так неудачно, что было слышно, как бьют кого-то даже на других этажах. Где-то в камере напротив парень вскрикивал время от времени: «Первыми на Луне будут советские космонавты! Первыми на Луне будут советские космонавты!» Видно, сокамерники его дразнили, потому что с каждым разом он кричал все громче и громче, пока наконец не врывались санитары и не принимались его бить. Позднее я видел его. Действительно, в ответ на его надоедливое пророчество сокамерники тихо повторяли: «Американские…», чем приводили его в совершеннейшую ярость. Медсестры каждый раз записывали, что он возбудился, и его нещадно кололи аминазином. Под конец моего пребывания в этом отделении я встретился с ним на прогулке. Он мрачно бродил вдоль забора, и во всем его облике было столько разочарования, столько презрения к человечеству, что я невольно спросил:
— Так какие же космонавты будут первыми на Луне?
— Американские, — проворчал он с явной неохотой, не глядя на меня.