Читаем И жить еще надежде… полностью

Одна из моих нянек, набожная старуха из-под Крестец, во время прогулок ежедневно таскала меня в Андреевский собор на церковные службы, строго-настрого наказав не рассказывать об этом матери. Более всего любила она отпевания. Торжественность мрачноватого этого обряда, странная неподвижность лежавшего человека, бледное лицо которого ярко освещалось свечами в таинственной полутьме храма, необычно выпевавшиеся слова, терпкий запах плавящегося воска — все это внушало тоску, побуждало скорее выйти наружу, под яркий солнечный свет, на нагретые каменные ступени, где играли другие дети. Я не мог разгадать пугающей тайны смерти и понял тогда только одно: смерть — это неподвижность. В 36-м, как уже упоминалось, с собора сорвали кресты, и он свое существование прекратил.

Вместо свергнутого Бога появлялись другие. Помню, как над воротами домов на нашей линии прибивали странный знак Осоавиахима — с винтовкой, пропеллером и противогазом, напоминающий языческий тотем.

Поскольку мать и отец нередко возвращались домой поздно, спать меня в раннем детстве, как правило, укладывали няньки, так что я хорошо запомнил и полюбил старые колыбельные песни, которые они пели. Больше других запомнились мне две песни. Одна из них начиналась строчками:

Спи, дитя мое, спи, усни,Сладкий сон к себе мани.В няньки я тебе взяла Ветер, солнце и орла.

Вторая, которую я, конечно, так же как и первую, услыхав впервые от своих нянек, считал народной, начиналась так:

Не осенний мелкий дождичек Брызжет, брызжет сквозь туман,Слезы горькие льет молодец На свой бархатный кафтан.

Уже через много лет я сильно удивился, узнав, что слова одной песни принадлежат Якову Полонскому, а второй — другу Пушкина Антону Дельвигу. Именно эти песни всплывают в моей памяти как одни из первых в жизни.

Стена, как Ванька-встанька,От двери до угла.Поет мне песню нянькаПро солнце и орла,Крестецкою растяжкой Коверкая слова.Садится солнце тяжко В окне за острова.Орел, избегнув сети,Летит к себе домой.Струится теплый ветер
По линии Седьмой.Июльское бесцветье И тридцать пятый год.Струится пыльный ветер Вдоль запертых ворот,У близкого причала Качая корабли.Вот здесь мое начало И край моей земли,Где то, что в коммуналке,И то, что за стеной.Покачивает валко
Единою волной Та песня, что надолго Мне на душу легла,Как ощущенье дома,И света, и тепла.

Что касается самого Пушкина, то первая картинка, увиденная мной на стене нашей узкой комнатки, — большой, работы Тропинина портрет Пушкина с перстнем на пальце. Отец вырезал эту литографию из какого-то журнала и повесил над моей кроватью. Так что с Пушкиным я знаком почти с самого рождения.

А с улицы из черных репродукторов гремели другие песни и марши, заполняя собой окружающее пространство и призывая воевать и строить:

Нам нет преград на море и на суше,Нам не страшны ни льды, ни облака.Пламя души своей, знамя страны своей Мы пронесем через миры и века!

Или:

Мы железным конем все поля обойдем,Соберем, и посеем, и вспашем.Наша поступь тверда, и врагу никогда Не гулять по республикам нашим.

А позже:

Сталин наша слава боевая,Сталин нашей юности полет.С песнями, борясь и побеждая,Наш народ за Сталиным идет.

От песен этих становилось весело и тревожно, хотелось маршировать вместе со всеми, бороться и обязательно побеждать. Только через много лет, привыкший к этим песням как к неотъемлемой части моей жизни, я вдруг обратил внимание на то, что почти ни в одной из них нет местоимения «я», — вместо него всегда безликое «мы».

Так исподволь, через песни, в подсознание слушающих, словно яд в ухо спящему королю, вливалась привычка все делать строем, по команде: сеять, строить, воевать, ненавидеть и даже любить.

Сейчас, когда в дни Первомая или Седьмого ноября я вижу на улице редеющие группы плохо одетых стариков с орденскими колодками, размахивающих красными флагами и распевающих надтреснутыми голосами эти старые песни, сердце мое сжимается от жалости к ним и горечи за наше обманутое поколение.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже