«В медленном поезде, который вез меня в Семенов, почти не было людей, и это усилило ощущение, которое возникло в аэропорту перед посадкой в самолет: я отправлялась в путешествие, которое не имело четких очертаний. У меня был конкретный адрес, но не он был конечным пунктом назначения. У меня была дата приезда, но от нее надо было отнять по меньшей мере тридцать лет, с тем чтобы вернуться в Ленинград — в тот момент, когда юная Люся встретилась с молодым поэтом, родом из мест по которым катил поезд.
Ирреальность происходящего освобождала меня от всякого рода волнений. Городок спал, привокзальная площадь была освещена одной тусклой лампочкой, спросить, в какую сторону идти, было не у кого. Поэтому я двинулась в том единственном направлении, которое выбирала всегда, когда не знала дороги, — в направлении света.
Очень скоро я набрела на двух влюбленных, которым было все равно где бродить. Они-то и привели меня к большой пятистенной избе.
Я долго стучала кулачками в крепкие тесовые ворота — до окон я не доставала. Наконец в доме послышалось какое-то движение, замерцал свет, ворота заскрипели…
И вот уже невысокая плотная женщина в длинной холщевой рубахе прижимает меня к своему сердцу…»
С этого момента началась для меня жизнь, обогащенная новым знанием о моих родителях и обо мне самой. Стала ли я хуже относиться к своему второму отцу? Напротив, детская любовь к нему окрасилась чувством взрослой благодарности. Но должно было пройти немало лет, пока присутствие в ней двух отцов сделалось моей реальностью.
С этим я и возвращаюсь назад, к началу собственной жизни.
Думаю, что тот момент, когда пришли за Борисом Корниловым, мне запомнился через бешеные удары маминого сердца. И не с той ли ночи живет во мне этот страх, который философы называют экзистенциальным.
Но и самого обычного, «бытового» страха в нашей жизни было достаточно. Мои первые детские воспоминания относятся к Ленинграду, к началу войны. Я помню вой сирен, оповещающих о воздушной тревоге, крутые ступени, ведущие в бомбоубежище, — мама держит меня за руку. Но помню и мой личный страх — потерять в толпе своего целлулоидного пупса Ваню.
Вторая четкая картина: летний день, мама с Саней[380]
на руках в толпе детей, таких же маленьких, как и я. Все плачут и кричат «мама-мама» и, отталкивая друг друга, пытаются уцепиться за юбку «нашей» мамы. (Узнаю спустя много лет: в самом начале осады города было принято решение об эвакуации детей из Ленинграда. Мама устроилась нянечкой в один из таких составов. За городом началась бомбежка, путь был отрезан, все возвращались в город пешком.)В первые дни войны Яков Басов ушел на фронт, мы же с мамой были эвакуированы в Новосибирск, где к тому времени уже находились ее родители и сестры[381]
. В Новосибирске родился и полуторагодовалым умер от туберкулезного менингита мой маленький брат, Давид Басов. Таким страшным образом мама узнала, что больна туберкулезом. Я помню его сидящим в подушках, я делаю ему «козу», и он хохочет. И вдруг он исчез.Следующая сцена: Саня и я прыгаем с крыши сарая в снежные сугробы. Видимо, сарай очень низкий — или сугробы очень высокие? Сане — 3 года, мне — 5 лет. Это отсюда, из Новосибирска, идут письма, которыми открывается настоящая публикация.
Мамины письма подтверждают и мою собственную память. В 1943 году, после контузии на фронте, Якова Басова перевели на службу в Кострому, в эвакуированное туда Ленинградское военно-инженерное училище, и куда он вызвал нас, свою семью. С этого времени я помню уже не отдельные моменты, а то, что можно назвать течением жизни. В Костроме я пошла в первый класс (на уроках я засыпала; учительница, окая и акая, жаловалась маме: м